В окопах Сталинграда — страница 8 из 46

Что я на это отвечу? Только то, что война — это война, что вся она построена на неожиданности и хитрости, что у немцев сейчас больше самолетов и танков, чем у нас, что они торопятся до зимы закончить войну и поэтому лезут на рожон… А мы хотя и вынуждены отступать, но отступление еще не поражение, — отступали же мы в сорок первом году и погнали потом немцев от Москвы… Да, да, да — все это понятно, но сейчас, сейчас-то мы все-таки идем на восток — не на запад, а на восток… И я ничего не отвечаю, — а только показываю на восток и говорю: «До свидания, бабуся, еще увидимся, ей-богу, увидимся…»

И я верю в это… Сейчас это единственное, что у нас — есть, — вера.

Минуем Морозовскую — пыльную, забитую обозами, с дымящимися развалинами вокзала, с бесконечными вереницами застрявших вагонов.

Потом Дон, узкий, желтый, затерявшийся среди колес, радиаторов, кузовов, голых, полуголых и одетых тел, среди пыли, гудков, сплошного, ни на минуту не прекращающегося гула ревущих машин и человеческих глоток. Сплошное облако — пыли. Воронки. Вздувшиеся — лошадиные — туши, расщепленные деревья, перевернутые вверх брюхом — машины.

Лица красные, потные, осатанелые, голоса хриплые. Белесый лейтенант с инженерными топориками на петлицах — осипший, расстегнутый, без пилотки, пытается что-то организовать. Его никто не слушает — сбивают — с. ног.

В перерыве между двумя бомбежками проскакиваем мост. Калужского с двумя повозками теряем. Седых слегка — царапнуло, осколком. Под шумок кто-то — стащил Валегин рюкзак. Он ругается, чешет затылок, бродит среди воронок и разбитых повозок. Подумать только — ведь там был такой роскошный бритвенный прибор!

За Доном опять тоскливые степи. Сегодня, как вчера, завтра, как сегодня. Солнце и пыль. Одуряющая жара.

Появляются первые части, идущие на фронт, — хорошо одетые, с автоматами, в касках. Командиры в желтых скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки..

В каком-то селе нас задерживают. Училище едет на фронт. Оружия нехватает. Отбирают, у встречных. Два лейтенанта — грузины, в новеньких фуражках, хотят забрать у нас автоматы и пистолеты. Сначала ругаемся, потом закуриваем легкий листовой табак.

— На фронт топаете?

— На фронт. Вчера еще учились, а сегодня уже в бой. — Оба улыбаются.

— Ну, не сегодня еще. Надо до фрицев еще дойти.

— А где фрицы? — осторожно, чтоб, упаси бог, не подумали, что они боятся, спрашивают лейтенанты.

— А мы у вас хотели узнать. Вы газеты читаете.

— А что в газетах… «Бои в излучине Дона». Вот и все. Тяжелые бои. Ворошиловград сдали.

— А Ростов?

— Ростов — нет. Не писали еще…

— Не писали?

— Не писали.

Лейтенанты мнутся. Один спрашивает небрежно, как бы мимоходом:

— А как там… на фронте… здорово драпают?

— Кто драпает? — Игорь делает удивленное лицо.

— Ну, наши…

— Никто не драпает. Бои идут. Оборонительные бои.

Лейтенанты недоверчиво посматривают на наш оборванный вид и повозку с вихляющими колесами.

— А вы?

— Что мы?

— Не драпали?

— Зачем? На формировку едем…

Лейтенанты смеются и пересыпают в наши кисеты золотистый кавказский табак.

— Возьмите нас с собой, а, хлопцы? — говорит вдруг Игорь, хлопая себя по кобуре, — пистолеты у нас есть, что еще надо…

Лейтенанты. переглядываются.

— Ей-богу, ребята. Мы до точки уже дошли.

— Да что мы, — мнутся лейтенанты, — мы люди маленькие. Сходите к начальнику штаба. Может, возьмет. А может… В общем, сходите. Майор Сазанский. Вон хибарка, где стоит повозка с зелеными колесами.

Мы застегиваемся на все пуговицы, подтягиваем ремни, пистолеты оставляем— на всякий случай, чтоб не отобрал. Идем.

— По всем правилам подходите, — кричат вдогонку лейтенанты, — он у нас все уставы наизусть знает. Каблуки не жалейте.

Майор сидит в крохотной халупке, ест борщ со сметаной прямо из котелка. Рядом, на столе, пенсне.

— Ну, чего вам? — спрашивает, не поднимая головы и старательно прожевывая жесткое, видимо, мясо.

Объясняем, вытянув руки по швам, — так, мол, и так. Он дожевывает мясо, кладет ложку на стол и надевает пенсне. Долго смотрит на нас, ковыряя отколупленным кусочком спичечной коробки в зубах.

— Что же я вам скажу, друзья? — говорит он низким, рокочущим басом. — Ничего хорошего не скажу. Вы, думаете, у меня первые? Чорта с два! Человек десять, да какое там десять — человек пятнадцать таких же, как вы, приходили ко мне. А куда я всех дену? Солдатами вы не пойдете, а командиров у меня и так по два на взвод. Да в резерве человек десять. Понятно теперь?

Мы молчим.

— Так что, как видите. И рад бы, как говорится, да… — Он опять берется за ложку.

— А все-таки, товарищ майор.

— Что все-таки? — Он повышает голос: — Что это значит — все-таки? Вы в армии или не в армии? Сказал — нет, и точка. У меня полк, а не биржа для безработных. Понятно? Кругом, шагом марш! — И добавляет уже более мягким голосом: — В Сталинград держите путь. В Сталинграде, говорят, сейчас все начальство. Вы из какой армии?

— Тридцать восьмой, товарищ майор.

— Тридцать восьмой. Тридцать восьмой… — Он чешет мизинцем переносицу. — Кто-то мне говорил… не помню уж кто… но кто-то, ей-богу, говорил. В общем попытайтесь в Котельниково попасть. Это по дороге. Ваша армия, кажется, там. Идите… — И опять придвигает к себе котелок.

Козыряем и уходим.

В Котельникове нам говорят, что штаб находится в Абганерове. В Абганерове его не оказывается. Направляют в Карповку. Там тоже нет. Какой-то капитан говорит, что слыхал, будто наша армия в Котлубани. Едем в Котлубань. Никаких следов. У коменданта говорят, что был какой-то майор из тридцать восьмой, поехал в Дубовку. На станции Лог встречаем трех лейтенантов из Дубовки. Тридцать восьмой там нет. Все едут в Клетско-Почтовую.

Машины идут на Калач. Там, говорят, бои сильные. С питанием плохо. В какой-то проходящей части, неизвестно почему, дали хлеба и концентратов. Валега и Седых добыли где-то мешок овса.

А в общем… едем в Сталинград. Была не была!

10

Сталинград встречает поднимающимся из-за крыш солнцем и длинными прохладными тенями.

Повозка весело грохочет по булыжной мостовой. Дребезжат навстречу обшарпанные трамваи. Вереницы тупорылых студебеккеров. На них длинные ящики — катюшины снаряды. В лысых, изрытых щелями скверах — задранные, настороженные зенитки. На базаре — горы помидоров и огурцов, громадные бутылки с янтарным топленым молоком. Мелькают пиджаки, кепки, даже галстуки. Давно не видел этого. Женщины попрежнему красят губы.

Сквозь пыльную витрину видно, как парикмахер в белом халате намыливает чей-то подбородок. В — кино идет «Антон Иванович сердится». Сеансы в 12, 2,4 и 6. Из черной пасти репродуктора, на трамвайном столбе, кто-то очень проникновенно рассказывает о Ваньке Жукове, десятилетнем мальчике, в ночь под Рождество пишущем своему дедушке в деревню.

А — над всем этим — голубое небо. И пыль, пыль… И акации, и — деревянные домики с резными петушками, и «Не входить — злые собаки». А рядом — большие каменные дома с грудастыми, поддерживающими что-то на фасадах женщинами. Контора «Нижне-Волгокооппромсбыта», «Заливка калош», «Починка примусов», «Прокурор Молотовского района»…

Улица сворачивает вправо, вниз, к мосту. Мост широкий, с фонарями. Под ним несуществующая речушка. У нее пышное название — Царица. Виден кусочек Волги — пристани, баржи, бесконечные плоты. Сворачиваем еще вправо, подымаемся в гору. Едем — к сестре бывшего игоревского командира роты в запасном полку: «Золото, а не женщина, сами увидите».

Останавливаемся у одноэтажного каменного дома с обвалившейся штукатуркой. Окна крест-накрест заклеены бумажными полосками. Белая глазастая кашка сидит на ступеньках и неодобрительно осматривает нас.

Игорь исчезает в подворотне. Через минуту появляется — веселый, без пилотки, в одной майке.

— Давай сЛда, Седых, заводи! — И мне на ухо: — Все в порядке. Как раз к завтраку попали.

Маленький уютный дворик. Стеклянная веранда с натянутыми веревочками. На веревочках что-то зеленое. Бочка под водосточной трубой. Сохнет белье. Привязанный за ногу к перилам гусь. И опять кошка — на этот раз уже черная— умывается лапой.

Потом сидим на веранде, за столом, покрытым скатертью, едим сверхъестественно вкусный фасольный суп. Нас четверо, но нам все подливают — и подливают. У Марьи Кузьминичны черные, потрескавшиеся от кухни рукн, но фартук на ней белоснежный, а примус и висящий на стене таз для варенья, повидимому, ежедневно натираются мелом. На макушке у Марья Кузьминичны седой узелочек, очки на переносице обмотаны ваткой.

После супа пьем — чай и узнаем, что Николай Николаевич, ее муж, будет к об — он работает на автоскладе, — что брат ее все еще в запасном полку… А если мы хотим с дороги по-настоящему умыться, во дворе есть, душ, только надо воды в бочку налить. Белье наше она сегодня же постирает, ей это ничего не-стоит.

Выпиваем по трк стакана чаю, потом наливаем в бочку воды и долго с хохотом плещемся в тесном, загороженном досками закутке. Трудно передать, какое это счастье.

К обеду приходит Николай Николаевич — маленький, лысый, в чесучевом допотопном пиджаке. У него чрезвычайно живое лицо. Пальцы все время постукивают по столу.

Он всем очень интересуется. Расспрашивает о положении на фронте, о том, как нас питают, о — чем думает Черчилль, не открывая второго фронта, — «ведь это просто безобразие, сами посудите», — и как по-нашему дойдут ли немцы до Сталинграда, и если дойдут, хватит ли — у нас сил его оборонять? Сейчас все ходят на окопы. И он два раза ходил, и какой-то капитан ему говорил, что вокруг Сталинграда три пояса есть, как он их называл, три — «обвода». Это, повидимому, — здорово. — Капитан на него очень солидное впечатление произвел. Такой зря не будет «трепаться», как теперь говорят.

После чая Николай Николаевич пдказывает нам свою карту, на которой он маленькими флажками отмечает фронт. Металлической линеечкой меряет расстояние от Калача и Котельникова до Сталинграда и вздыхает, качает — головой. Ему не нравятся п