деньков шесть — семь, отдохни, одумайся, поприглядись, может, и определится твое место в жизни.
Он распорядился, чтобы Смолинцеву вместо его разорванной куртки и грязных ботинок выдали настоящую гимнастерку и сапоги.
После этого разговора и особенно после того, как Смолинцев облачился в новую гимнастерку, солдатские брюки и сапоги, а также получил фуражку с голубым околышем и защитную куртку, в каких ходили на аэродроме мотористы, он, несмотря на грустные мысли о матери, почувствовал себя вполне уверенно.
Узнав, как пройти в лазарет, в котором находится капитан Багрейчук, Смолинцев прежде всего отправился туда. Ему не терпелось рассказать капитану о беседе с начальником аэродрома и о своем предстоящем вступлении на военную службу. Он долго надраивал сапоги и одергивал гимнастерку, желая произвести на капитана впечатление своим новым обличием.
К тому же только что вышла дивизионная многотиражка, где была напечатана большая заметка об их побеге из немецкого плена. Судя по этой заметке, Багрейчука здесь знали многие. Он, оказывается, служил раньше в одной из эскадрилий этой дивизии. Он был сбит за линией фронта, и его считали погибшим, пока не дошли вести, что он собрал вокруг себя группу артиллеристов, оказавшихся в окружении, и бьется в тылу у немцев, на «пятачке».
Особенно понравился Смолинцеву дружеский шарж на четвертой странице. Капитан был изображен здесь в виде всадника, оседлавшего «мессершмитт» и мчавшегося через облака. Под рисунком была подпись в стихах:
Капитану Багрейчуку
Вновь он с нами.
Вот, друзья, на него взгляните, —
Улетел на ТБ-3,
Прибыл в «мессершмитте».
Смолинцев бережно сложил газету и положил ее в карман своей куртки, надеясь порадовать капитана.
Лазарет находился километрах в четырнадцати от аэродрома. Смолинцев добрался туда на попутном грузовике и уже под вечер очутился перед старинным помещичьим особняком с двумя деревянными крашеными колонками.
Дежурная сестра, к которой он обратился, внимательно осмотрела его с головы до ног и сказала, что надо — подождать. Посещение больных посторонними не разрешается, а главный врач занят и будет не раньше, чем через час.
От нечего делать Смолинцев отправился на берег речонки, вьющейся под горой, и сел там под старыми ивами, роняющими в воду узкие желтые листья.
Неожиданно острое чувство грусти вдруг овладело им.
Где-то далеко шумит и грохочет война, а здесь жизнь течет неслышно, как река в камышах. В медлительной, почти сонной тишине вянут травы, носится в прозрачном воздухе серебряная паутина и лохматые вороньи гнезда покачиваются на полуоблетевших ветвях. Колхозные подводы тянутся по той стороне реки к перевозу сдавать зерно. У людей тут, как всюду, свои заботы, своя трудная дань войне. А он? Неужели он все еще «посторонний», как сказала сейчас медсестра?
Он опять засмотрелся на небо. И вдруг вспомнил девический силуэт на фоне бледнеющего заката. Это было, как в песне. Он плыл по реке и, оглядываясь, видел Тоню на берегу. Как-то она теперь? Что с ней, что с доктором? Его вдруг словно кольнуло: а где же пакет? Он так и не имел случая спросить об этом у капитана.
В саду, за зданием лазарета, раздались гулкие удары в рельсу, подвешенную на дереве.
Наверное, отбой.
Смолинцев поднялся и медленно побрел по тропинке вверх.
У входа в дом, рядом с увядшей клумбой, стояла та же дежурная медсестра и с ней какой-то майор в малиновой с синим верхом фуражке, щуплый, с иссиня-бледным лицом.
Когда Смолинцев приблизился, сестра отошла к крыльцу.
— Это вы к капитану Багрейчуку? — спросил майор.
Смолинцев кивнул.
— Откуда вы знаете капитана Багрейчука?
— Да мы вместе были в плену. Смолинцев полез в карман за газетой, но майор спросил вдруг:
— Скажите, вы добровольно попали в плен?
— Ну что вы говорите! Разве это может быть? Смолинцев почувствовал, что кровь приливает
к лицу. Во рту у него высохло, как тогда, перед побегом из плена.
— Вы что же, думаете, что я предатель? Если вы не верите мне, то спросите капитана Багрейчука, он знает. Он самый преданный нам человек:
— Кому это нам?
— Народу!
— Вы, значит, народ? — Глаза майора еще более сузились, и жесткая насмешливая улыбка скривила его синеватые губы.
— Капитана здесь уже нет, — сказал он.
— Как нет? Где же он?
— Надо будет, узнаете. Можете пока идти. Смолинцев медленно повернулся и растерянно
побрел по аллее к выходу. Он чувствовал затылком, что майор смотрит ему вслед.
НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
(Из дневника Тони Тростниковой)
19 августа
Как все хорошо, как замечательно, как превосходно!.. Я совершенно счастлива! Вот уже никогда не думала, что можно быть счастливой в оккупации. Оказывается, можно! Оказывается счастье — это сознание, что ты делаешь именно то, что нужно, добиваешься успеха в этом, несмотря ни на что…
Да, я счастлива. Это пишу я, Тоня Тростников а, ученица девятого класса «а» 19 августа 1941 года в нашем родном поселке, занятом немцами.
Сегодня мы переправили К. на ту сторону, в «район Огородникова». Папа оставался на этом берегу, а мы с тетей Симой и К. перебирались на лодке. Какие у него хорошие, внимательные и грустные глаза!.. Наверное, ему трудно было решиться на этот шаг. Я бы ни за что не решилась. Тетя Сима теперь останется там, на той стороне. Ей тут нельзя: начнутся подозрения, допросы…
Я вернулась одна. Те парни, что провожали меня обратно к реке, смотрели на меня с настоящим уважением, я это видела в их глазах. И вот честное комсомольское, мне не было страшно нисколечко. Папа все время ждал меня в кустах за пристанью. Надо же! Ведь это так опасно. Он очень беспокоился за меня. Милый папа, он стал неузнаваем за последние дни. Какая-то уверенность появилась в нем. Хладнокровие, твердость.
Я спросила его потом, почему бы и нам не перейти к Огородникову.
— Нам надо быть здесь. Здесь мы нужнее, — сказал он очень убежденно.
22 августа
Сегодня, сейчас я видела его мать — фрау К. Это было так неожиданно, так жутко и страшно…
Я пошла на могилу Майи Алексеевны и нарочно кругом — через парк, чтобы не проходить по школьному двору: там теперь немцы, в нашей школе их госпиталь.
Опять я нарвала цветов, но на этот раз даже у могилы у меня было хорошее, легкое чувство: она бы одобрила то, что мы делаем!
И вдруг слышу чьи-то рыдания, глухие, тяжелые. Там на дворе, у забора. Я была уверена, что это кто-то из наших. Подкралась и вижу: стоит на коленях женщина, припала головой к могиле и плачет. Плечи ее дрожат, седые волосы выбились из-под черной кружевной косынки и разметались.
— Хейнрих! Майн либер кинд![12]
Боже, сколько горя, сколько невыносимого горя в этом чужом возгласе, произнесенном на чужом языке!
Нет, нет, я не могла этого вынести. Я пробралась во двор и подошла к ней.
Как все-таки плохо знаю я этот язык, хотя и получала пятерки! Я не могла ей ничего объяснить, я только положила ей руку на голову. Она вздрогнула и подняла на меня глаза, — полные какого-то скорбного отчаяния.
— Эр ист ам лебен унд гезунд![13] — сказала я.
Она, быть может, не поняла меня или, скорее,
не поверила мне и что-то заговорила (взволнованно и быстро. Я ничего не могла понять, кроме того, что она часто повторяет это слово: «Гезунд! Гезунд», — то вопросительно, то недоверчиво и тревожно. Она все время оглядывалась вокруг, словно желая позвать кого-то, кто мог бы рассеять ее недоверие или разделить радость, которая то озаряла ее лицо, то исчезала снова, словно вопугнутая новым сомнением.
Я хотела ей объяснить, что нужно молчать, что это должно быть только между на-мн и никто не должен этого знать, иначе будет очень плохо и ему и другим. Но у меня не хватало слов, чтобы объясниться. Уже каких-то два раненых солдата приближались к нам на своих костылях.
— Комм! — крикнула я первое, что пришло мне в голову, и потянула ее за руку за собой.
Я уже раскаивалась в том, что затеяла все это, и снова прошмыгнула за забор в парк. Но, должно быть, боясь совсем потерять меня из-вида, она поспешила за мной. Раненые отстали, и кое-как мне удалось объяснить, чтобы она подождала меня тут, что я позову отца.
Я побежала к папе в аптеку. Там, как назло, торчал какой-то эсэсовец в дымчатых очках, и мне стоило труда отозвать папу в сторону, чтобы объяснить ему, что произошло.
Он начал упрекать меня в неосторожности. Но все-таки он пошел в парк. Я должна была остаться в аптеке. Милый, милый, папа, будь добрым, будь умным, будь осторожным!..
Как все хорошо, бывает же!.. Правда, папа вернулся поздно, заставил-таки меня помучиться. Я уже думала, не произошло ли чего! Но все отлично. Он рассказал ей все. Это настоящая женщина и настоящая мать. Она все поняла и приняла. Хотя, конечно, этому помогло счастье, которое она испытала оттого, что он оказался жив.
Самая трудная судьба покажется легкой по сравнению с тем, что все уже кончено навсегда… Она дала папе записку для сына, и он сказал, что разрешит мне завтра перебраться через реку. Как он, вероятно, обрадуется этой вести! Хорошо бы устроить их встречу. Папа сказал, что это слишком рискованно. Посмотрим! За нами, кажется, никто не следит…
ПОСЛЕДНЯЯ СИГАРЕТА
Внезапное исчезновение раненого лейтенанта неприятно озадачило Грейвса. Оно вновь осложняло его задачу. Но самый факт, что лейтенант исчез, только подтверждал правильность подозрений, беспокоивших штурмбанфюрера. С каждой минутой он все больше склонялся к мысли, что в могиле Клемме находится какой-то другой человек. Требовалась быстрая и самая тщательная проверка всех обстоятельств.
Грейвс связался по телефону с командиром десантного батальона, проводившего здесь операцию по захвату железнодорожного узла.