Парты сносили во двор и складывали их под навесом. Потом тетя Сима и девочки мыли полы, а Смолинцев таскал воду из колодца, а также выносил грязную воду и выливал на картофельные гряды. Занятие не из самых приятных, но тут уж не приходилось разбираться: всякое дело могло понадобиться для обороны страны.
Когда Смолинцев возвращался домой, его обогнали несколько мчавшихся из-за реки военных грузовиков с брезентовыми верхами. Было тревожно и душно; сквозь поднятую машинами пыль на солнце можно было смотреть не зажмурившись, и оно само казалось огромным глазом, набухшим от напряжения.
Близко за пристанью раздались один за другим два толкающих воздух взрыва. Смолинцев. сразу заметил, что на реке что-то изменилось-Нельзя было понять, в чем дело. Но обрубленные купола церкви, переделанной в кинотеатр «Спартак», и низкие каменные лабазы на том: берегу никогда раньше не были так хорошо видны отсюда.
Воздух опять сильно толкнуло, глухой удар отдался по земле, над рекой взвился столб черного дыма, в котором не поднялась, а, наоборот, осела в воду громадная темная дуга железнодорожного моста.
Мать, обеспокоенная долгим его отсутствием, принялась подогревать простывший обед.
— Уж и не знаю, не уехать ли нам к дяде Андрею, — сказала она, усаживаясь с ним рядом за стол. — Говорят, фронт сюда подвигается, отступают наши.
Словно в ответ на эти слова скрипнула деревянная калитка. Через подворотню с трудом перешагнула их соседка Пояркова и в изнеможении прислонилась к забору. Она была беременна. Ее бескровные губы дрожали, в глазах застыла тревога, на желтом лице виднелись коричневые пятна.
Смолинцев поскорее принес из дома воды, Пояркова выпила несколько глотков, стуча зубами о край чашки, и сказала, что на той стороне реки — в Каменке — немцы, что на станции грузится последний эшелон и, если сейчас не уехать, то будет уже поздно.
— Собирайтесь скорее, вместе поедем, а то я одна пропаду, — говорила она, шумно глотая ртом воздух.
Мать натянула на себя поверх платья бостоновый жакет от своего лучшего праздничного костюма, положила в чемодан юбку, воскресные туфли, немного белья и 400 рублей, — только что полученную пенсию за отца. Смолинцев закрыл окна. В последний раз они оглядели свое жилище и торопливо покинули дом.
Смолинцев тащил чемодан и сумку, а мать вела под руку Пояркову. Они шли не по улицам поселка, а наискосок, через огороды, к водокачке, близ которой был виден товарный состав.
Пояркова несколько раз опускалась на гряды и стонала, и Смолинцев боялся, что она начнет рожать.
Наконец добрались до эшелона. Тут толпилось множество встревоженных людей. Попасть в вагон было невозможно. Кое-как матери с Поярковой удалось протискаться на площадку. А Смолинцев забрался на подножку и ухватился за поручень.
— Воздух! Воздух! — раздался чей-то отчаянный крик.
Послышался ритмический и еще слабый рев мотора, затем стонущий, придавливающий вой бомбы. Она разорвалась на путях, сбоку от эшелона, вздыбив землю и выворотив шпалы и рельсы. Все стали выпрыгивать из вагонов и разбегаться в стороны. Смолинцева столкнули с подножки; он упал на чемодан, и когда поднялся снова, то увидел, что состав, мотаясь на стыках, удаляется, набирая ско-рость. Он бросился вслед, но в это время в ушах что-то треснуло и все во* круг исчезло, будто провалилось куда-то вместе с ним…
Очнулся он в большой светлой комнате, чем-то очень знакомой ему. Но не сразу понял, где находится. Высокий мужчина в белом халате стоял у окна и смотрел куда-то на улицу. Голова у него была гладко выбрита, и когда он повернулся, на переносице сверкнуло пенсне. Где-то я встречал его, но где? — подумал Смолинцев.
— Пока ничего больше не нужно, — сказал мужчина кому-то и прошел мимо койки к дверям.
Это отец Тони Тростниковой — доктор Тростников, — догадался вдруг Смолинцев и мгновенно припомнил все происшедшее. Он хотел встать и дернулся было с кровати, но тотчас тупая ноющая боль, как ток, прошла по всему его телу. Он едва удержался, чтобы не закричать, и судорожно закусил губу.
Немного погодя боль утихла, и, боясь шевельнуться, он стал озираться вокруг. На стене между окнами висел портрет Добролюбова с жестяным инвентарным номерком на деревянной раме. Смолинцев очень хорошо знал этот портрет: он всегда висел в учительской. Недоумевая, взглянул Смолинцев на окна, на потолок, на двери — сомнений не оставалось: он находился в школе, в бывшей комнате для учителей. Его штаны и куртка лежали рядом на табурете.
Дверь отворилась, и вошла Майя Алексеевна; она казалась осунувшейся и похудевшей, но держалась, как всегда, собранно, и на ее бледном лице сохранялось прежнее спокойное и грустное выражение.
— Ну как, Смолинцев? — она положила руку ему на лоб и посмотрела в глаза своим ясным и внимательным взглядом.
Весь вечер и затем до самого утра по дорогам, сходившимся у станции, двигались отступающие войска.
Мимо школы, пыля, двигались тракторные тягачи, тащившие за собой новенькие пушки, бойко громыхающие на свежевыкрашенных зеленых колесах. Обгоняя артиллерию, мчались полуторки; по обочине вдоль поля тянулись санитарные повозки, запряженные лошадьми. Торопливо и молча шагали пехотинцы, ловя на себе испуганные и любопытные взгляды ребят, толпившихся за частоколом, и тоскливые взоры женщин.
Ночью откуда-то появился грузовик с тяжело раненными, весь покрытый пылью и избитый осколками. Он въехал во двор. Тетя Сима с Майей Алексеевной и с девушками из санбата перетаскивали раненых на носилках в седьмой «а», служивший операционной.
О Смолинцеве, понятно, забыли. Он встал, медленно натянул штаны и куртку, нащупал под ногами ботинки и, держась за стену, выбрался в коридор. Дверь в операционную была слегка приоткрыта. Высокие классные окна были завешаны серыми солдатскими одеялами. Большой ярко освещенный стол, стоявший раньше в учительской, был накрыт двумя простынями, и на нем под марлевым покровом угадывалась фигура человека. На табурете в белом эмалированном тазу лежала ампутированная рука с восковой, как у манекена, мертвой ладонью. У самых дверей на носилках хрипло стонал солдат. Стриженая голова его беспокойно ерзала по подушке; запекшиеся, почерневшие губы беспрерывно бормотали что-то. Вот он приподнялся на локте и обвел комнату мутными невидящими глазами.
— Пить!
Из-за перегородки вышла тетя Сима с кувшином в руке.
— Лежи, лежи, нельзя тебе пить, не велено! Ужо вылечишься — попьешь! — заворчала она так же добродушно, как раньше на школьников,
Она обмакнула в кувшине с водой палочку, обмотанную на конце марлей, и, разжав раненому зубы, смочила у него во рту.
В открытое окно было видно, что на дворе повсюду лежали и сидели раненые.
Потрясенный всем этим, Смолинцев вернулся на свою койку и вскоре неожиданно для себя уснул.
Тоня Тростникова в белом халате поверх школьного платья сидела у него на койке, когда он открыл глаза. Лицо ее выражало сострадание и в то же время какую-то значительность.
— Больно очень? — спросила она.
Он отрицательно мотнул головой.
— Ты совсем как настоящий раненый. Тебя на грузовике привезли со станции. Папа говорит, что это контузия.
— А ты почему в халате?
— Я помогала папе при операции.
Смолинцев уставился на нее вопрошающе.
— Ну да. Подавала инструмент и все, что было надо.
— Ты разве не боишься? — Он вспомнил про ампутированную руку в эмалированном тазу.
— Ну вот еще! Я хочу пойти на курсы медицинских сестер. И Майя Алексеевна тоже. Мы уже сговорились, только папа еще не знает.
Она помолчала.
— Там, на крыльце — пленный немец. Говорят, что он сам сдался нашим. Ему будут делать перевязку.
— А кто он такой?
— Не знаю. Послали за переводчиком. Мог бы и папа, но папе некогда с ним говорить.
— Пойдем посмотрим! — Смолинцев приподнялся на локте.
— А ты разве можешь ходить?
— Я уже вчера тут ходил.
Она встала и пошла в коридор, чтобы не мешать ему одеваться.
Немец сидел на крыльце вместе со своим конвоиром, прислонясь к деревянному парапету.
С особенным, трудно изъяснимым чувством разглядывал Смолинцев прямой высокий затылок пленного, его обтянутую потертым зеленоватым сукном спину, словно в них заключалась какая-то нераскрытая еще формула войны. Но нет! Это был обычный человек, такой же, как все, такой же, как они с Тоней. Это казалось удивительным.
Вот пленный повернулся лицом к ним: оно было неожиданно печальным и выражало растерянность и усталость.
На крыльцо вышла Майя Алексеевна и, заметив немца, отпрянула в сторону. Батистовый платок выпал у нее из-за кофточки к ногам пленного. Немец поднял его, слегка встряхнул и протянул учительнице. Но Майя Алексеевна только негодующе взглянула на него, и он в замешательстве положил платок на барьер.
— Пошли! Пошли! — сердито сказал солдат-конвоир.
И оба ушли в дом, очевидно, в перевязочную.
Едва они скрылись, как над полем за школьными огородами показались немецкие бомбардировщики. Все, кто был во дворе, бросились в траншею, заблаговременно вырытую у забора.
Из траншеи Смолинцеву было хорошо видно, как, разворачиваясь, самолеты проносились над школой. Вот один из них, словно для забавы, начал пикировать. Скрежещущий, нарастающий вой железа невольно заставил Смолинцева прижаться к земле. Он видел, что и Тоня и Майя Алексеевна испытывают такой же страх и такое же, очевидно, чувство оскорбленного достоинства и стараются приникнуть к самому дну траншеи.
Но вдруг Майя Алексеевна поднялась во весь рост и принялась сердито отряхивать платье.
— Все-таки как это противно, — гневно сказала она. — Там, в этом самолете, сидит, должно быть, какой-нибудь судетский фашистик в грязном белье, и вот мы готовы лечь и превратиться в ничто!
Тонкое лицо ее вспыхнуло, а затем медленно побледнело, и прямая решительная складка пересекла чистый лоб.
— Я пойду принимать сводку, — заявила она и быстро выбралась из траншеи.