Весь берег перед переправой был заполнен машинами, повозками, санитарными обозами, артиллерией без снарядов и снарядами без артиллерии. Людей видно не было – вероятно, они прятались то ли в воронках, то ли под машинами – но они были там, в этом пекле, были! А вот наших зенитчиков нигде не было видно, как я ни всматривался. Заметил только счетверенную пулеметную установку на грузовом газике, но огонь из нее не вели. То ли расчет уже погиб, то ли с пулеметами что-то стряслось, а только никто от налетов фашистской авиации не отбивался.
Это было жестокое планомерное уничтожение тылов нашей отступавшей армии вместе с переполненными обозами раненых. Двойки пикирующих бомбардировщиков, отбомбившись, сменялись двойками истребителей, расстреливающих живое и мертвое, и уцелеть здесь было просто невозможно. Мне следовало бежать отсюда, пока еще было время, но я не мог оторвать глаз от этого гигантского эшафота.
Тупая механическая жестокость войны была столь зримой, что с той поры я смотрел все наши парадно-победные фильмы с горечью и досадой. А много позже это страшное юношеское впечатление помогло мне понять, что в России, друг с другом рядышком, всегда сосуществовали две истории в полном соответствии с ее двумя культурами. История, которая рассказывалась на завалинках заслуженными ветеранами крестьянским ребятишкам («И тут закричал наш геройский поручик: “Вперед, ребята, за мной!” Мы молодецки ударили в штыки, и басурманы побежали, как зайцы…»), и история, которая рассказывалась в салонах и гостиных («Дьявол попутал Каульбарса опоздать на целых двадцать минут! Мы же оголили весь левый фланг…»). Крестьянская история воспевала победы, дворянская – анализировала поражения, исходя из того, что победы ничему не учат, а воевать еще придется. Но советское искусство всегда послушно следовало крестьянской психологии.
…Вдруг кто-то сзади свалился в мою воронку. Я оглянулся и увидел молодого лейтенанта. Действительно молодого, даже щетины на щеках не было заметно. Он сидел на откосе и смотрел на меня.
– Ты мимо пробежал, – зачем-то пояснил он. – Я кричал, но тут такое…
Он понравился мне с первого взгляда. Подтянутый, в гимнастерке с красными кубиками, туго перехваченной командирской портупеей, с пистолетной кобурой на боку и полевой сумкой через плечо. И фуражка на нем сидела лихо, и со звездой была эта фуражка.
– Здесь не проскочим. Направление главного удара, по всей видимости.
– Надо на юг идти, – сказал я. – Назад через железную дорогу и лесами – на юг. Пока их правый фланг не обойдем.
– Местный?
– Родился тут.
– Не пойму, ты – в армии или нет?
Я извлек из пилотки комсомольский билет и справку. Лейтенант прочитал, улыбнулся:
– Ну веди, истребитель. Меня Валентином зовут.
И протянул мне руку.
В окружении
С этой встречи начался мой самый долгий путь к своим. Долгий, тяжелый и опасный.
Мы с Валентином прошли много верст и много дней, мы прикрывали друг друга огнем, мы поровну делили последнюю горсть полузрелой земляники или пучок щавеля, но я ни разу не назвал его по имени. Я обращался к нему только по уставу: «товарищ лейтенант», потому что он олицетворял для меня всю мою Красную армию.
И поэтому я просто не спросил его фамилии. Она мне была не нужна.
А вот уцелел ли он на войне, как сложилась его судьба, я не знаю и не узнаю уже никогда. Мы оказались в разных фильтрационных лагерях, когда вырвались из окружения. Он – в офицерском, я – в солдатском. Нас, окруженцев сорок первого, старательно разводили по разным лагерям всегда. Даже когда Сталин помер.
Но тогда мы молились на Сталина в душе своей. Он присутствовал в каждом из нас, он помогал нам верить в победу и, губя тысячи жизней, спасал каждого в одиночку.
– Отходим в лес, – сказал Валентин. – Ты – первым. Как только «юнкерсы» отбомбятся, вылетай из воронки и без остановки – в кусты. Там падай, даже если стрелять не будут. Лежи и жди меня.
Мы благополучно перебежали в лес, где можно было уже не ползать. Там мы походили среди укрывшихся людей, Валентин предлагал им идти с нами, но никто не пошел. Все боялись отдаляться в глухие леса от ближайшей дороги на Москву, надеясь, как надеялся я, когда лежал в воронке, ночью перебраться через Днепр. Это казалось всем самым простым решением, и с нами пошли только двое из тех ребят, которых я знал.
Вчетвером мы осторожно двинулись назад, к железной дороге, а на подходе к ней к нам присоединились трое красноармейцев. Вот тогда лейтенант Валентин достал из полевой сумки командирский блокнот и приказал мне составить список отряда. Я составил список с указанием годов рождения и воинской специальности, за что получил одобрительную улыбку командира.
Чем ближе мы подходили к железной дороге, тем медленнее и осторожнее шли. От куста к кусту, от дерева к дереву, напряженно вслушиваясь и внимательно оглядываясь. Эта настороженность и обостренное внимание и привели меня к счастливой и очень нужной находке.
Я нашел солдатский котелок. Не круглый, времен Первой мировой, а алюминиевый, плоский, с крышкой и удобной ручкой. По-моему, такие котелки появились в нашей армии после Финской войны, выпущено их было еще немного, и как именно этот новейший котелок оказался на моей дороге, да еще в самом начале наших странствований в окружении, я не берусь объяснять. Счастье потому и счастье, что не поддается никаким логическим заключениям. А эта находка спасла мне жизнь без всякого преувеличения.
Добравшись со всеми предосторожностями до железной дороги, мы укрылись в кустах и начали ждать короткой июльской темноты. Там, куда мы вышли, целых эшелонов на дороге не просматривалось, и я понял, что мы оказались западнее того места, где немецкие танки перерезали железную дорогу Смоленск – Москва. На путях валялись остатки разбомбленных составов, обгоревшие вагоны, колесные пары, но людей нигде видно не было. Я уж подумал, что нам невероятно повезло, хотел сказать лейтенанту, что немцев на этом участке нет и в помине, но не успел вскочить.
И слава богу, что не успел.
Издалека послышался рокот мотоциклетного мотора, и на тропинке, которая у нас в России бежит вдоль всех рельсов, куда бы они ни вели, показался военный мотоцикл с коляской, двумя ручными пулеметами и тремя фашистскими солдатами. Я знал эти мотоциклы по описаниям в газете «Красная Звезда», которая много и восторженно живописала победы немецкого оружия, не забывая рассказывать и о самом оружии. Такие мотоциклы назывались «цундапами», были очень мощными и высокопроходимыми, но на узкой, извивающейся во все стороны тропинке выглядели тяжелыми и неуклюжими. Это был патруль, и если водитель не отрывал глаз от дорожки, то солдаты, сидевшие позади него и в коляске, не отрывали глаз от придорожных кустов.
Сейчас у меня такое ощущение, будто я видел их лица. Но, скорее всего, я видел нечто подобное в кино, потому что тогда лежал ничком, уткнувшись лицом в траву.
Пересекать железную дорогу было нельзя. И мы продолжали тихо лежать в кустарнике, осторожненько шевелясь в промежутках между патрульными мотоциклистами. Тогда казалось, что большей муки – чисто физической куда более, нежели психологической – просто не может быть, но во время наших дальнейших блужданий по лесам выяснилось, что может. И тот день, когда это случилось, я помню хорошо. Снится даже, когда на животе сплю…
А той короткой и душной июльской ночью мы перемахнули через насыпь вполне благополучно. По одному, с небольшими интервалами и только по команде Валентина. И поспешно скрылись в густом ольшанике, который надо было пересечь, чтобы войти в лес.
Здесь мы вздохнули с облегчением, но это освежающее чувство стало исчезать, как только мы приблизились к лесу. Слабый запах тления делался все сильнее и сильнее с каждым нашим шагом. Это еще не был непереносимый смрад разложения, это был сигнал его начала. Липкий, еще не вызывающий спазмов в горле, но уже включающий ощущение тошноты запах начавшегося распада.
Первые трупы появились на стыке ольшаника и лесной опушки, круто падавшей в низину, по которой мы пробирались. Я видел их сквозь кусты, но ребята, приставшие к нам, бегали посмотреть, а потом возбужденно рассказывали:
– Ног нету у мужика! Как бритвой срезало…
Мне было неприятно. Я, сколько помню себя, всегда старательно избегал глядеть на покойников. Но мои сверстники – да и не только сверстники, а вполне взрослые дяди и тети – и тогда часто бегали посмотреть на тех, кто либо сам помер, либо попал под трамвай, и всегда с массой подробностей рассказывали потом в непонятном возбуждении. Теперь-то я понимаю, что подобный интерес объясняется уровнем культуры и эстетического развития, но мне горько от подобного объяснения. Люди чаще всего неповинны в безгрешном своем любопытстве, чем широко пользуются авторы не только фильмов ужасов…
Впрочем, не мне одному было тогда противно выслушивать подобные рассказы, потому что лейтенант Валентин, если случался рядом, всегда резко обрывал рассказчика.
Потом мы сообразили, что немцы, по всей вероятности, били из танковых орудий и пулеметов по убегавшим из эшелонов людям с железнодорожной насыпи. Тела убитых во множестве попадались нам на выходе из зарослей ольшаника и на опушке леса. А когда мы немного углубились в лес, дышать стало значительно легче.
Тут нас ожидало целых три события: мы нашли оружие и еще одного соратника. Оружие – два карабина с полными патронташами – принес боковой дозор, который выслал лейтенант. Людей у нас было немного, в дозоры справа и слева лейтенант назначал по одному, причем только из бойцов, двоих отправлял в головной дозор, а остальные следовали в основной группе. Те карабины левый дозорный подобрал прямо на земле: вероятно, они принадлежали охране какого-то эшелона и, по его словам, аккуратно лежали под кустом. Железнодорожная охрана состояла из пожилых, непризывного возраста мужчин, одетых в форму железнодорожников, почему они и поторопились избавиться от оружия, попав в окружение. И я их не осуждаю: в окружениях люди ведут себя согласно собственным представлениям о долге и нравственности. А для нас их поступок оказался весьма кстати.