– Что я могу сделать для тебя, Ниса? – прошептал он.
Искренность, с которой был задан этот вопрос, заставила мое сердце сжаться.
– Я хочу рисовать, но не могу, – грустно произнесла я. – Я так сильно хочу рисовать, Тео. Но у меня не получается. Нет вдохновения… нет прилива. Все выходит пустым и безжизненным. – Я закрыла глаза и с волнением спросила: – Можно мне выпить того чая? С ним я испытала то, чего не чувствовала никогда.
Я ощутила, как все его тело напряглось. Твердые мышцы под моими руками застыли. Он взял в руки мое лицо.
– Посмотри на меня, – потребовал он, и я выполнила его просьбу. – Тебе не нужны наркотики, Ниса.
– Мне нужно рисовать, – прошептала я, – иначе я сойду с ума.
Он посмотрел на меня таким взглядом, что сомнений не оставалось: он знал, о чем я говорю. Тео понимал как никто другой на этой планете, через что я прохожу. Каково это, когда некуда деть то, что кипит внутри. Все эти терзания и муки, невозможность выплеснуть эмоции и чувства. Ты словно в тюрьме и не знаешь, как выбраться, как сбежать из этого заточения.
– Пошли со мной, – сказал он и помог мне подняться с пола.
Он повел меня в сторону кухни, и я, приободрившись, шагала вслед за ним. «Наконец-то я освобожусь от всего, что меня подавляет», – думала я. Но Тео не остановился в кухне, он пошел дальше, вниз по коридору, и завел меня в комнату, которую я еще не видела. Там стояли краски, холсты, мольберты. На одном из них стояла свежая картина.
– Знаешь, что такое романтизм, Ниса? – неожиданно спросил он.
Я нахмурилась.
– Одно из течений в искусстве.
– Да, но знаешь, как именно оно родилось?
– Из чувств, – коротко ответила я и добавила: – Не обязательно романтических. Чувства и эмоции могут быть абсолютно разные.
Он кивнул.
– Именно… Человечество долго сражалось, выбирая между сердцем и разумом. Еще в XVII веке у сердца не было никаких шансов одержать победу в этом бою. – Тео посмотрел на меня и продолжил: – Моральные устои общества диктовали преданность человека долгу. В эпоху Просвещения произведения искусства должны были воспитывать высокую мораль в людях. Аллегории описывали религиозную веру и осуждали фривольные порывы души человека. Ты знаешь, о каком течении я говорю?
Я прочитала достаточно книг по искусству, чтобы знать.
– Строгие правила композиции и смысла существовали под эгидой классицизма, – ответила я, все еще не понимая, зачем он спрашивает об этом.
– Верно, но что такое искусство без порыва души, Ниса? Что такое искусство под сводами правил? Что такое искусство в рамках морали? Насколько оно полноценно?
Я пожала плечами и честно призналась:
– Не знаю, но, мне кажется, именно поэтому в искусстве есть дух бунтарства. Прерафаэлиты[21], романтики, импрессионисты… Все эти движения поднялись против правил и устоев и тем самым обогатили историю искусства… Если бы не было рамок, существовали бы бунтари?
– Хороший вопрос, на который у меня нет ответа, – с улыбкой сказал Тео и задал свой: – Что объединяет романтиков и импрессионистов?
– Что за экзамен, Тео? К чему это все? – Я внимательно на него посмотрела, пытаясь понять, что же он задумал.
– Просто отвечай, Ниса.
И я ответила:
– Они поставили во главу всего чувства человека…
Тео внимательно меня слушал, голубые глаза смотрели так пристально, словно вглядывались прямиком в мою душу. Я нервно одернула рукава рубашки и продолжила.
– Романтики – первые, кто придал ценность эмоциям, внутреннему миру человека, его душевным порывам, будь то любовь, мечты, разбитое сердце, отчаяние, удовольствие и созерцание, – на одном выдохе пробормотала я.
Тео подвел меня к картине, на которой было изображено море.
– Ты любишь эту стихию, – не удержавшись, прокомментировала я.
Уголок его губ дрогнул в улыбке.
– Что ты видишь? – спросил он.
Это был рассвет. На первый взгляд нежный, добрый, приветливый. Море спокойное, умиротворенное. Но вдали нависали черные тучи. Они не сразу бросались в глаза, однако как только я заметила их, то не могла оторвать взгляда. Боль, разочарование, обида, страх. Эти чувства, как сгусток грязи, скопились вдали и, словно нарастая, шли к берегу, захватывая все прекрасное.
– Я написал ее сегодня. Знаешь, о ком я думал?
У меня пересохло в горле, а он подошел совсем близко ко мне.
– Я думал о тебе, Ниса.
Он аккуратно стянул резинку с кончика моей косы и медленно стал распускать мои каштановые волосы. В этом было что-то столь интимное, личное. Волосы волнами освобождались, и он нежно гладил пряди. Распустив их полностью, откинул их за спину и повел пальцем вдоль моей шеи, спускаясь к ключице. Кожа покрылась мурашками.
– Чувствуешь? – прошептал он мне на ухо и легонько коснулся губами мочки уха.
Я сглотнула, дыхание стало тяжелым. Он смотрел мне в глаза, впитывая реакцию.
– Чувствую, – еле слышно произнесла я, и мой взгляд упал на его губы.
Его пальцы выводили узоры у меня на ключице, и я терялась в этом ощущении.
– Когда ты на наркотиках, чувства не настоящие. Они выдуманные, суррогатные. Этим не сотворишь прекрасное… – тихо сказал он. – Не убегай от эмоций. Чувствуй настоящее, Ниса.
Я опустила руку ему на шею, на то место, где выбивается пульс. Его сердце колотилось, словно вторило ритму моего. Рядом с ним я была готова почувствовать что угодно.
– Чувствуй вместе со мной, Тео, – прошептала я; голова не соображала, разум затуманился. Эмоции вышли на первый план.
Я была готова поцеловать его. Я была готова поцеловаться первый раз в жизни. Но он посмотрел куда-то позади меня и сделал шаг назад.
– Какого черта ты здесь делаешь, Аарон? – грубо спросил он, и на меня словно вылили ведро воды.
Я обернулась и в дверном проеме увидела того самого парня, с которым встретилась, впервые попав в этот дом. В этот раз на нем была простая футболка и джинсы. Он с любопытством посмотрел на меня, а затем перевел ехидный взгляд на Тео.
– Прости, приятель, не хотел мешать, – с наглой улыбочкой заявил он.
Тео закатил глаза и представил нас.
– Ниса, это мой лучший друг Аарон, – указывая на него, сказал он. – Аарон, это…
– Это та девушка, чьи портреты ты бесконечно рисуешь, – со смешком отозвался он.
От его слов я покрылась густым румянцем, а он продолжал нахально смотреть на меня.
– Приятно познакомиться, Ниса, – вальяжно облокачиваясь о косяк двери, произнес Аарон.
– Беренис, – мгновенно поправила я абсолютно неприветливым тоном.
– Бе-ре-нис, – медленно, по слогам, издевательски повторил он.
Глава 13
В 1889 ГОДУ РОДИЛСЯ НЕКИЙ Хан Антониус ван Меегерен. Чуть позже он войдет в историю как блестящий фальсификатор. Ему отдадут титул автора самой крупной живописной подделки всех времен, и это будет картина «Христос в Эммаусе» Вермеера.
В начале XIX века весь мир неожиданно начал сходить с ума от недавно еще напрочь забытого голландского художника Вермеера. Наш покорный слуга Антониус решил создавать картины в духе великого соотечественника. Специалисты не могли отличить их от подлинных полотен, музеи покупали их за огромные деньги и выставляли как крупнейшее приобретение века. И обман бы никогда не раскрылся, если бы ван Меегерен не дружил с фашистами. После войны его арестовали за коллаборационизм. И лишь под угрозой смертной казни он наконец решил признаться: «Эти картины – не Вермеера, на самом деле их написал я! Когда я писал в своем собственном стиле, голландские критики не обращали на меня внимания. И я решил насмеяться над ними, потому и создал эти фальшивки!» Но никто не поверил подсудимому. Человек, приравнявший себя к гению, – всех развеселила такая мания величия. Однако, когда все поняли, что он говорит правду, гнев богемы был страшен. Как он посмел посягнуть на самое святое – на подлинность искусства?!
Но за что я люблю ван Меегерена – так это за то, что он и впрямь поставил перед человечеством такую непростую задачу: как относиться к гениям, если потомки могут подражать им, сохраняя при этом дух гениальности? Стоит ли признавать дар аферистов? Ведь ван Меегерен, безусловно, обладал талантом. Только вот характер был очень скверный: в атмосфере всеобщего восторга перед эпохой прошлого он посвятил свой талант борьбе со старыми мифами, а не созданию новых.
Я бы хотела создавать новое. Но, чтобы выжить, мне надо воссоздавать старое. Я поправляю вырез дорогого вечернего платья, в котором чувствую себя крайне неловко. Юбка доходит до самого пола, черная ткань облепила талию и плечи. Так и хочется сбросить с себя эту вторую кожу и нацепить привычную толстовку. Жемчужные бусы – подарок Огюста – словно ошейник, обхватили шею.
– Оставь вырез в покое, – бурчит Огюст.
На нем классического покроя вечерний костюм, лишь кричащая розовая бабочка с аляповатыми цветами выдает в нем модника.
– Выглядишь в кои-то веки прекрасно. – Он одаривает меня довольной улыбкой. – Весь этот молодняк в зале будет завидовать мне, старому пню.
Он по-джентльменски подает мне руку. Я с благодарностью хватаюсь за нее. Идти на таких шпильках практически невозможно. Огюст понимает мои затруднения, поэтому идет медленным, размеренным шагом. Не могу поверить, что сегодня утром я проснулась за столом своей каморки в Руане после бессонной ночи воссоздания эскизов собора, а сейчас иду по красной дорожке к самому Лувру на знаменитый во всем мире аукцион «La mystère»[22]. Вспышки камер преследуют нас, я предусмотрительно прячу лицо за длинными волосами. Да никто и не узнает в шикарной девушке на красной дорожке меня в реальной жизни. Мои волосы идеально уложены крупными волнами, они сверкают и блестят. Макияж скрыл серость лица, контуринг подчеркнул скулы и даже визуально уменьшил подбородок. Никто не увидит в девочке с непослушной пышной копной и рюкзаком на спине эту грациозную лань, которой я сейчас являюсь. Разве что я еле передвигаю ноги на высоченных шпильках. Но мы идем столь медленно, что это вряд ли заметно. На красной дорожке ажиотаж. Весь мир искусства стоит на ушах в этот вечер. Все крупные кошельки слетелись в Париж, ведь такое событие пропустить невозможно. Айвазовский, Боттичелли – звезды сегодняшнего вечера. Все ждут торгов не на жизнь, а на смерть. В воздухе витают азарт и предвкушение. Айвазовский, правда, не совсем подлинный, а про Боттичелли я ничего не знаю. Не берусь судить. Однако картина, которая неожиданно появляется с красивой легендой… не вызывает у меня ни капли доверия. Но в жизни бывает всякое.