В осаде — страница 79 из 125

От занесённых снегом рельсовых путей веяло грустью. Он заметил, что выпавший за ночь снег никто не убирает, что пешеходы осторожно идут друг за другом по узким тропкам, как в деревне.

Кировский мост, заваленный сугробами, показался ему бесконечным. Всё сильнее прихрамывая, Бобрышев смотрел вперёд, в даль проспекта, замутнённую туманом, и с горечью признался себе, что выполнить намеченный план не может. Странно, что на фронте даже в первые дни после ранения он не чувствовал такой усталости, — нет, не усталости, а тошнотной слабости.

Вера Подгорная вышла к нему в пальто и белом вязаном платке. Лицо её осунулось и посерело. Глаза стали огромными и какими-то очень чистыми. Она просияла, узнав сержанта.

— Мне так хотелось увидеть вас! Я была уверена, что вы ещё придёте…

Она предложила ему пройтись по саду, очевидно, ей негде было принять его иначе. А ему было неловко признаться в своей усталости.

В снегу Ботанический сад показался Бобрышеву величественнее, чем осенью. Из нетронутой белой глади поднимались огромные белые деревья с чёрными прожилками ветвей, выделявшимися узором на серовато-белом небе.

Вера шла легко, выпрямив стан. Весь её облик выражал успокоенность и ту материнскую сосредоточенность в себе, которая часто бывает у женщин, ожидающих ребёнка. Но Бобрышева испугала сероватая бледность её впалых щёк.

— Я очень о вас беспокоился, — сказал он. — Как вы справляетесь одна?

— Разве мало теперь одиноких? — откликнулась без жалобы Вера. — Да я и не одна.

— Мы о вас часто вспоминали с товарищами.

— Они знали Юрия?

— Нет. Но я рассказал о нём и о вас. О профессии вашей.

— Вам нравится наша профессия?

— Очень она мирная. Радостная. На фронте о таком думать приятно…

Она помолчала, обдумывая его слова.

— Все сейчас стали какие-то другие, необыкновенные, — сказала она. — В одном доме со мною живёт жена видного ботаника нашего. Такая важная барыня. Кашу согреть внуку — и то приносила какую-то заграничную спиртовку в кожаном мешочке. А теперь мы в бомбоубежище детскую комнату наладили, она там дежурить взялась — с целью, конечно, чтобы внука на чужих не оставлять. И, представьте, учит ребятишек, поёт с ними, даже пуговицы им пришивает… А то ещё жена профессора Зинаида Львовна. Ну, та просто дамочка. Мы с нею в сентябре случайно ракетчика поймали. Гордилась она — смешно было смотреть! Зато ответственность почувствовала. Боец, да ещё отличившийся! У нас в доме лопнули трубы, так она бригаду организовала, в изящном лыжном костюме по чердаку лазит с водопроводчиками… Пришла я на-днях домой, — у меня в комнате дворник буржуйку ставит. Оказывается — Зинаида Львовна позаботилась.

Она рассказывала, сбоку поглядывая на Бобрышева, и вдруг глянула в упор и быстро спросила:

— Вы ничего о Юрии не знаете? Если знаете, скажите сразу.

— Нет, ничего. Я бы сказал.

— Я не горюю… Может быть, потом это придёт. Сейчас я невозмутимая стала. Ребёнку лучше, а я иначе и жить не смогла бы.

— Я теперь на курсах в Ленинграде, — сообщил Бобрышев, борясь со всё возрастающей слабостью. — Можно мне навещать вас?

— Конечно!

— У меня в Смоленске жена и дочка остались.

Он показал Вере фотографию. Девочка была совсем маленькая, лет двух или трёх, с большим бантом в светлых, зачёсанных кверху волосах. Жене было на вид лет двадцать — не мать, а старшая сестра, такая же курносенькая и светловолосая, с лукавыми глазами. Вера почуяла, что Бобрышев любит её сильной и беспокойной любовью.

А Бобрышев сказал, жмурясь и отводя взгляд от фотографии:

— Я им писал, чтоб уезжали. Да у неё там старики. Может, и уехали в последнюю минуту… разве теперь узнаешь!

— Кончится война, — сказала Вера, — а радоваться будет трудно. В каждой семье горе. Все семьи вразброд. Сейчас своё горе отстраняешь. А тогда тяжелее будет. Увидишь, что чужие мужья домой пришли — тоска задушит. А то придёт с войны человек — семьи нет. Отдохнуть захочет — дома нет..

Бобрышев кивнул, но немного спустя ответил:

— А ведь знаете, не так оно будет. Конечно, и так тоже, но отдых нам ещё нескоро выйдет, и отдыха мы сами нескоро захотим. Сколько разорёно, с мест сдвинуто, уничтожено! И захочется это всё скорее в порядок привести. Вот куда мы все бросимся… Мы как-то в стереотрубу на Пушкин глядели. Парки его порублены немцами, скошены снарядами. И вот вам скажут: пришло ваше время, садоводы, перевозите деревья, пересаживайте, цветы разводите, пусть будет ещё красивее, чем было. И вы себя забудете!.. А когда люди вместе жизнь налаживают, своя жизнь тоже в порядок приходит.

— Может быть…

— Раны останутся. Но что ж раны! Вот я уже два раза ранен. Рубец остаётся, а человек жив Ноги оторвало — безногим жить приспосабливается человек, раз жить хочется. Ослеп — и слепой зацепку в жизни находит. Так уж устроена душа у человека, что воля жизни побеждает.

— Должно быть, да… Вас бойцы, наверное, любят, товарищ Бобрышев?

— Живём дружно.

— У нас тоже дружбы больше стало. Но как-то все люди вокруг разделились. Одни дружат, помогают друг другу. А иные в свою нору зарылись, свой кусок втихомолку жуют и на всех волками смотрят. Такой тип, кроме супа и каши, ничего уже не видит и не понимает. Как с такими блокаду пережить?

— Лютеет человек с голоду, если выдержки в нём нет.

— Не лютеет, а звереет. На фронте вы этого не видите. А когда такой зверь у тебя хлеб крадёт… карточки из-под руки вытягивает…

У Бобрышева вдруг закружилась голова. Сперва чуть-чуть, потом всё сильнее. Снежные сугробы будто взвихрила метель. Стараясь пересилить головокружение, Бобрышев поднял глаза. Но белые лапы ветвей с чёрными прожилками влажной коры несколько раз отчётливо перекувырнулись и уплыли в белесоватую муть неба.

— Что с вами? Бобрышев!

Он открыл глаза. Вера натирала ему виски снегом.

— Глупость какая, — пробормотал он, пытаясь подняться и стыдливо отводя её руки. Лицо Веры качалось перед ним вместе с ветвями деревьев, то приближаясь, то удаляясь.

На скамье снег лежал толстой подушкой, и Вера старательно смела его рукавицей, прежде чем усадить Бобрышева.

— Вы… голодны? — шопотом спросила она.

Он усмехнулся и покачал головой.

— Что вы!.. Какой же у меня голод?.. Ерунда, последствия ранения.

— В первое время голода у меня это часто бывало, — сказала Вера. — Я подумала, что и у вас..

В вещевом мешке, связанные в узелок, лежали два пакетика концентратов гречневой каши, десяток сухарей, несколько порционных кусочков сала и недельный паёк сахара. Он скопил это на фронте для Веры Подгорной, потому что знал, как туго с гало в городе с хлебом. На фронте было тоже голодно, но Бобрышев не замечал этого, может быть, потому, что после ранения потерял аппетит. Ещё сегодня утром ему казалось пустяком, что он пропустит обед. А сейчас мысль о еде, находящейся рядом, мутила. Он заторопился уходить.

— Вот, возьмите, — сказал он торопливо, прощаясь с Верой у ворот. — От души..

Она ни за что не хотела брать.

— Нет, нет, нет!.. — отмахивалась она, покраснев. — Как можно!.. Вы сами…

Должно быть, она не очень поверила его давешнему объяснению.

— Вы нас обидите, Вера Даниловна. Это не только от меня. От всей батареи, — солгал Бобрышев. — И не вам, а… ребёнку.

Выйдя за ворота и медленно шагая к проспекту, он на миг ярко представил себе сухари и кусочки сала, которые он откладывал в течение недели. Сало, примятое и чуть присыпанное хлебными крошками, упрямо маячило перед глазами. Он слышал его запах, щекочущий и душный. Чувствовал на зубах его неподатливую, плотную мякоть.

— Гадость какая! — громко сказал Бобрышев, чтобы отвязаться от назойливого видения.

Так вот о чём говорила Подгорная. Вот как он начинает травить душу. Голод.

10

Лиза редко ночевала дома. Ходить домой было утомительно — да и незачем. Батальон Сони перевели на Ладогу. Бывая в городе, Соня иногда забегала домой, но всегда неожиданно, так что повстречаться с нею было трудно. Мироша раздражала Лизу вздохами и неумелыми попытками выяснить, что случилось с племянницей.

— Ничего не случилось, — резко отвечала Лиза. — И что ты пристаёшь, право!

Она жила при заводе, в команде ПВО, никого не сторонясь, но и ни с кем не сближаясь. Изредка предпринимала путешествие домой, чтобы выяснить, живы ли там и нет ли известий от Сони.

Однажды, придя к ночи домой, Лиза застала на своей кровати заплаканную сестру.

— Что с тобой? Соня!

Соня вскочила, и Лиза увидела в её руках записную книжку Лёни Гладышева.

— Зачем ты… — крикнула Лиза, вырывая книжку.

— Это подло! — сквозь слёзы крикнула в ответ Соня. — Подло скрывать!.. И кому это нужно!.. Я вижу, ты какая-то шалая… И Мироша говорит — второй месяц ходит сама не своя… Я сразу как почувствовала… Стала рыться… Не ждала от тебя!.. Подло!.. Подло!..

— А кому сейчас дело до чужого горя? — воскликнула Лиза.

— Мне, Мироше, Смолиной, всему свету дело! — запальчиво ответила Соня. — Поплакать вместе, и то легче…

Она обняла сестру за плечи, но Лиза не заплакала и смотрела в сторону сухими глазами.

— А зачем других расстраивать? У каждого своих бед хватает. А мне теперь всё равно. И мне ничего не надо — ни слёз, ни жалости, ни утешений… И жизнь мне не нужна… Зачем?..

— Это ещё что? — отстраняясь от сестры, возмутилась Соня. — Да как ты смеешь так говорить! Сейчас! Во время войны! В блокаде!

— А блокада причём? И что ты меня агитируешь? Как Левитин!..

— Не знаю, как Левитин или кто, но твой Левитин, наверно, умный человек. Да ты понимаешь, что с такими настроениями мы блокаду не выдержим?!

— Нет, не понимаю, — обиженно сказала Лиза. — И чего ты чепуху порешь, в самом деле? Блокаду! Я для фронта больше твоего делаю! Ты всё по-прежнему судишь — барышня, с локонами! Алло, алло! А я теперь токарь, детали для танков вытачиваю, это поважнее, чем баранку крутить! И никто мне разряда не