От занесённых снегом рельсовых путей веяло грустью. Он заметил, что выпавший за ночь снег никто не убирает, что пешеходы осторожно идут друг за другом по узким тропкам, как в деревне.
Кировский мост, заваленный сугробами, показался ему бесконечным. Всё сильнее прихрамывая, Бобрышев смотрел вперёд, в даль проспекта, замутнённую туманом, и с горечью признался себе, что выполнить намеченный план не может. Странно, что на фронте даже в первые дни после ранения он не чувствовал такой усталости, — нет, не усталости, а тошнотной слабости.
Вера Подгорная вышла к нему в пальто и белом вязаном платке. Лицо её осунулось и посерело. Глаза стали огромными и какими-то очень чистыми. Она просияла, узнав сержанта.
— Мне так хотелось увидеть вас! Я была уверена, что вы ещё придёте…
Она предложила ему пройтись по саду, очевидно, ей негде было принять его иначе. А ему было неловко признаться в своей усталости.
В снегу Ботанический сад показался Бобрышеву величественнее, чем осенью. Из нетронутой белой глади поднимались огромные белые деревья с чёрными прожилками ветвей, выделявшимися узором на серовато-белом небе.
Вера шла легко, выпрямив стан. Весь её облик выражал успокоенность и ту материнскую сосредоточенность в себе, которая часто бывает у женщин, ожидающих ребёнка. Но Бобрышева испугала сероватая бледность её впалых щёк.
— Я очень о вас беспокоился, — сказал он. — Как вы справляетесь одна?
— Разве мало теперь одиноких? — откликнулась без жалобы Вера. — Да я и не одна.
— Мы о вас часто вспоминали с товарищами.
— Они знали Юрия?
— Нет. Но я рассказал о нём и о вас. О профессии вашей.
— Вам нравится наша профессия?
— Очень она мирная. Радостная. На фронте о таком думать приятно…
Она помолчала, обдумывая его слова.
— Все сейчас стали какие-то другие, необыкновенные, — сказала она. — В одном доме со мною живёт жена видного ботаника нашего. Такая важная барыня. Кашу согреть внуку — и то приносила какую-то заграничную спиртовку в кожаном мешочке. А теперь мы в бомбоубежище детскую комнату наладили, она там дежурить взялась — с целью, конечно, чтобы внука на чужих не оставлять. И, представьте, учит ребятишек, поёт с ними, даже пуговицы им пришивает… А то ещё жена профессора Зинаида Львовна. Ну, та просто дамочка. Мы с нею в сентябре случайно ракетчика поймали. Гордилась она — смешно было смотреть! Зато ответственность почувствовала. Боец, да ещё отличившийся! У нас в доме лопнули трубы, так она бригаду организовала, в изящном лыжном костюме по чердаку лазит с водопроводчиками… Пришла я на-днях домой, — у меня в комнате дворник буржуйку ставит. Оказывается — Зинаида Львовна позаботилась.
Она рассказывала, сбоку поглядывая на Бобрышева, и вдруг глянула в упор и быстро спросила:
— Вы ничего о Юрии не знаете? Если знаете, скажите сразу.
— Нет, ничего. Я бы сказал.
— Я не горюю… Может быть, потом это придёт. Сейчас я невозмутимая стала. Ребёнку лучше, а я иначе и жить не смогла бы.
— Я теперь на курсах в Ленинграде, — сообщил Бобрышев, борясь со всё возрастающей слабостью. — Можно мне навещать вас?
— Конечно!
— У меня в Смоленске жена и дочка остались.
Он показал Вере фотографию. Девочка была совсем маленькая, лет двух или трёх, с большим бантом в светлых, зачёсанных кверху волосах. Жене было на вид лет двадцать — не мать, а старшая сестра, такая же курносенькая и светловолосая, с лукавыми глазами. Вера почуяла, что Бобрышев любит её сильной и беспокойной любовью.
А Бобрышев сказал, жмурясь и отводя взгляд от фотографии:
— Я им писал, чтоб уезжали. Да у неё там старики. Может, и уехали в последнюю минуту… разве теперь узнаешь!
— Кончится война, — сказала Вера, — а радоваться будет трудно. В каждой семье горе. Все семьи вразброд. Сейчас своё горе отстраняешь. А тогда тяжелее будет. Увидишь, что чужие мужья домой пришли — тоска задушит. А то придёт с войны человек — семьи нет. Отдохнуть захочет — дома нет..
Бобрышев кивнул, но немного спустя ответил:
— А ведь знаете, не так оно будет. Конечно, и так тоже, но отдых нам ещё нескоро выйдет, и отдыха мы сами нескоро захотим. Сколько разорёно, с мест сдвинуто, уничтожено! И захочется это всё скорее в порядок привести. Вот куда мы все бросимся… Мы как-то в стереотрубу на Пушкин глядели. Парки его порублены немцами, скошены снарядами. И вот вам скажут: пришло ваше время, садоводы, перевозите деревья, пересаживайте, цветы разводите, пусть будет ещё красивее, чем было. И вы себя забудете!.. А когда люди вместе жизнь налаживают, своя жизнь тоже в порядок приходит.
— Может быть…
— Раны останутся. Но что ж раны! Вот я уже два раза ранен. Рубец остаётся, а человек жив Ноги оторвало — безногим жить приспосабливается человек, раз жить хочется. Ослеп — и слепой зацепку в жизни находит. Так уж устроена душа у человека, что воля жизни побеждает.
— Должно быть, да… Вас бойцы, наверное, любят, товарищ Бобрышев?
— Живём дружно.
— У нас тоже дружбы больше стало. Но как-то все люди вокруг разделились. Одни дружат, помогают друг другу. А иные в свою нору зарылись, свой кусок втихомолку жуют и на всех волками смотрят. Такой тип, кроме супа и каши, ничего уже не видит и не понимает. Как с такими блокаду пережить?
— Лютеет человек с голоду, если выдержки в нём нет.
— Не лютеет, а звереет. На фронте вы этого не видите. А когда такой зверь у тебя хлеб крадёт… карточки из-под руки вытягивает…
У Бобрышева вдруг закружилась голова. Сперва чуть-чуть, потом всё сильнее. Снежные сугробы будто взвихрила метель. Стараясь пересилить головокружение, Бобрышев поднял глаза. Но белые лапы ветвей с чёрными прожилками влажной коры несколько раз отчётливо перекувырнулись и уплыли в белесоватую муть неба.
— Что с вами? Бобрышев!
Он открыл глаза. Вера натирала ему виски снегом.
— Глупость какая, — пробормотал он, пытаясь подняться и стыдливо отводя её руки. Лицо Веры качалось перед ним вместе с ветвями деревьев, то приближаясь, то удаляясь.
На скамье снег лежал толстой подушкой, и Вера старательно смела его рукавицей, прежде чем усадить Бобрышева.
— Вы… голодны? — шопотом спросила она.
Он усмехнулся и покачал головой.
— Что вы!.. Какой же у меня голод?.. Ерунда, последствия ранения.
— В первое время голода у меня это часто бывало, — сказала Вера. — Я подумала, что и у вас..
В вещевом мешке, связанные в узелок, лежали два пакетика концентратов гречневой каши, десяток сухарей, несколько порционных кусочков сала и недельный паёк сахара. Он скопил это на фронте для Веры Подгорной, потому что знал, как туго с гало в городе с хлебом. На фронте было тоже голодно, но Бобрышев не замечал этого, может быть, потому, что после ранения потерял аппетит. Ещё сегодня утром ему казалось пустяком, что он пропустит обед. А сейчас мысль о еде, находящейся рядом, мутила. Он заторопился уходить.
— Вот, возьмите, — сказал он торопливо, прощаясь с Верой у ворот. — От души..
Она ни за что не хотела брать.
— Нет, нет, нет!.. — отмахивалась она, покраснев. — Как можно!.. Вы сами…
Должно быть, она не очень поверила его давешнему объяснению.
— Вы нас обидите, Вера Даниловна. Это не только от меня. От всей батареи, — солгал Бобрышев. — И не вам, а… ребёнку.
Выйдя за ворота и медленно шагая к проспекту, он на миг ярко представил себе сухари и кусочки сала, которые он откладывал в течение недели. Сало, примятое и чуть присыпанное хлебными крошками, упрямо маячило перед глазами. Он слышал его запах, щекочущий и душный. Чувствовал на зубах его неподатливую, плотную мякоть.
— Гадость какая! — громко сказал Бобрышев, чтобы отвязаться от назойливого видения.
Так вот о чём говорила Подгорная. Вот как он начинает травить душу. Голод.
10
Лиза редко ночевала дома. Ходить домой было утомительно — да и незачем. Батальон Сони перевели на Ладогу. Бывая в городе, Соня иногда забегала домой, но всегда неожиданно, так что повстречаться с нею было трудно. Мироша раздражала Лизу вздохами и неумелыми попытками выяснить, что случилось с племянницей.
— Ничего не случилось, — резко отвечала Лиза. — И что ты пристаёшь, право!
Она жила при заводе, в команде ПВО, никого не сторонясь, но и ни с кем не сближаясь. Изредка предпринимала путешествие домой, чтобы выяснить, живы ли там и нет ли известий от Сони.
Однажды, придя к ночи домой, Лиза застала на своей кровати заплаканную сестру.
— Что с тобой? Соня!
Соня вскочила, и Лиза увидела в её руках записную книжку Лёни Гладышева.
— Зачем ты… — крикнула Лиза, вырывая книжку.
— Это подло! — сквозь слёзы крикнула в ответ Соня. — Подло скрывать!.. И кому это нужно!.. Я вижу, ты какая-то шалая… И Мироша говорит — второй месяц ходит сама не своя… Я сразу как почувствовала… Стала рыться… Не ждала от тебя!.. Подло!.. Подло!..
— А кому сейчас дело до чужого горя? — воскликнула Лиза.
— Мне, Мироше, Смолиной, всему свету дело! — запальчиво ответила Соня. — Поплакать вместе, и то легче…
Она обняла сестру за плечи, но Лиза не заплакала и смотрела в сторону сухими глазами.
— А зачем других расстраивать? У каждого своих бед хватает. А мне теперь всё равно. И мне ничего не надо — ни слёз, ни жалости, ни утешений… И жизнь мне не нужна… Зачем?..
— Это ещё что? — отстраняясь от сестры, возмутилась Соня. — Да как ты смеешь так говорить! Сейчас! Во время войны! В блокаде!
— А блокада причём? И что ты меня агитируешь? Как Левитин!..
— Не знаю, как Левитин или кто, но твой Левитин, наверно, умный человек. Да ты понимаешь, что с такими настроениями мы блокаду не выдержим?!
— Нет, не понимаю, — обиженно сказала Лиза. — И чего ты чепуху порешь, в самом деле? Блокаду! Я для фронта больше твоего делаю! Ты всё по-прежнему судишь — барышня, с локонами! Алло, алло! А я теперь токарь, детали для танков вытачиваю, это поважнее, чем баранку крутить! И никто мне разряда не