—. . всё что мог, — отчётливо проговорил лётчик и стиснул сонины, ноющие от боли, пальцы, — скажешь… Ленинграду… всё, что мог…
Выражение успокоения появилось и застыло на его лице.
Соня осторожно сняла с колен голову лётчика, взобралась на крыло самолёта и начала махать рукавицей проезжающим грузовикам. Её долго не замечали. Наконец, два грузовика резко затормозили, шофёры выскочили из машин и поползли к самолёту по сониным следам. А Соня продолжала махать рукавицей, потому что по дороге мчалась санитарная машина. Потом она увидела командира, стоявшего на крыле санитарной машины, и тогда соскочила в снег и снова взяла на колени голову лётчика.
Он был её лет или даже чуть старше, но Соня смотрела на него с материнской жалостью и взрослым уважением. «Всё что мог..» Этот храбрый мальчик сделал все, что мог, для Ленинграда, для неё, для того, чтобы хлеб шёл в осаждённый город бесперебойно. Думал ли он о своей жизни, оборвавшейся сегодня, о том, как — мало он прожил и сколько возможностей было у него впереди? А Мика?.. Что думал Мика, лёжа вот так, на снегу, когда сквозь боль проблескивало сознание?.
Подошли шофёры, санитары и командир.
Соня вместе с командиром нашла документы погибшего, мельком прочла: год рождения 1922, место рождения — Красноярск… она продиктовала командиру последние слова лётчика и попросила, чтобы их обязательно напечатали в ленинградской газете.
— Обязательно, — сказал командир. И ласково спросил: — Подвезти вас в Кабону?
— Я в Ленинград еду, — резко ответила Соня. — Я и так провозилась тут…
Она добрела до машины, с трудом разогрела мотор и погнала свой грузовик по опустевшей дороге, под опустевшим небом. Весь мир опустел. Ничего не было, кроме мороза, снега, усталости, боли в пальцах.
Потом она увидела одинокую встречную машину. Шофёр высунул руку, прося остановиться. Соня затормозила и узнала своего товарища по роте, Вальку Зайцева.
— Закурить есть? — спросил Валька. — А там норму прибавили. С двадцать пятого.
Она заставила себя улыбнуться и вытащила табак. Закурили.
— Ты что одна?
— Своих догоняю.
— Авария?
— Нет. Самолет тут подбили. Помогала летчика спасать.
— Живой?
Она качнула головой.
— Хуже нет их профессии. Полетал, полетал — и крышка.
— Да. — Она крепко затянулась горьким табаком, сплюнула в снег и сказала, поглядев на небо: — Пожалуй, сегодня успею ещё раз обернуться.
— Ну, ну, — сказал Валька. — Покудова!
— Там воронок накопали, осторожно! — крикнула Соня, залезая в кабину, и рывком тронула с места примёрзшую ко льду машину.
4
Мария засветло отнесла баночку со своей похлёбкой домой и не спеша возвращалась на объект. В этот последний день сорок первого года весь город был подёрнут морозной дымкой и сквозь неё таинственно и незнакомо проступали обиндевелые здания. Низко над горизонтом висело клубком багровое облако — где-го там, за морозным туманом, пылало солнце.
На пустынных улицах ничего не напоминало о том, что близится новогодняя ночь. И всё-таки Мария всем существом ощущала, что день необычен. Преодолевая лютую стужу, до её щёк долетало тёплое дуновение. Была ли то надежда?..
У парадной «объекта» Мария увидела Зою Плетнёву с её зенитчиком. На исхудалом лице Зои было то же выражение самозабвенной радости, как той ночью в окне, озарённом пожаром.
Мария кивнула им и торопливо прошла, чтобы не мешать короткому свиданию.
Сегодня всем начальникам объектов было приказано находиться на местах и приготовиться на случай налёта или усиленного обстрела. Мария занялась дежурствами, водою, песком, затем прошла по общежитию, поздравляя с наступающим Новым годом и предупреждая всех, кто мог двигаться, чтобы в случае нужды пришли помочь.
В комнатке штаба топилась печка, и Григорьева в праздничной вязаной кофте сушила вокруг трубы мелко расколотые дрова. С дров, шипя, капала вода.
— Ничего, они сегодня нам не помешают, — сказала она Марии с той безусловной уверенностью в своей правоте, с какой всегда высказывала своё мнение. — Они мороз хуже нашего не переносят, а потом нажрутся и перепьются; разве они могут трезвыми вперёд заглядывать?
Пришла Зоя Плетнёва и стала у печки, отогреваясь. За нею вошла тётя Настя и постелила на стол чистую домашнюю скатерть.
— Им наперекор отпразднуем, как полагается, — сказала она с весёлым злорадством.
— А вино получили? — спросила Мария.
— Тимошкиной доверили, — многозначительно ответила тётя Настя.
Тимошкина явилась с корзиной и бережно извлекла из неё графин с вином и обёрнутые полотенцем высокие бокалы с золотыми ободками.
— Со свадьбы не трогала их, — говорила Тимошкина, перетирая и расставляя по столу бокалы. — А сегодня — хоть бейте, не жалко! Ещё бы доченьку мою сюда, в такую компанию!.
— А я уж набрала кружек да чашек, — сказала Григорьева.
— Как можно, в такой вечер! — ахнула Тимошкина. — Не нужно ли еще чего? Я принесу.
После злосчастной истории с зоиным хлебом Тимошкина не только не избегала Зои и тёти Насти, но тянулась к ним и заглядывала им в глаза, стараясь удостовериться, что её проступок забыт и прощён. В её старании услужить им было что-то жалкое и одновременно милое, потому что за этим старанием угадывались не страх и не угодливость, а стыд и потребность в любви и согласии с людьми. Мария с тревогой следила, не оскорбит ли Зоя небрежностью или снисходительностью эту добрую душу. Но Зоя обращалась с Тимошкиной запросто, как ни в чём не бывало.
Шёл одиннадцатый час, когда радио объявило об артиллерийском обстреле района.
— Я пойду, — сказала Тимошкина. — Вы пока сидите. Может и ничего.
Никому не хотелось покидать тёплую комнату и ползти по тёмной лестнице на промёрзший, продуваемый сквозняками чердак. Но когда Тимошкина, закутавшись до глаз, вышла, всем стало неловко сидеть в тепле.
— Я пойду с нею, — первая сказала Зоя, поднимаясь.
Мария завернулась в тулуп и вышла на парадное. За несколько часов улица неузнаваемо изменилась. Выпал снег, наметя новые сугробы и похоронив все следы. Над нетронутым белым покровом разливался яркий голубой свет, бросая на него отчётливые тени — прямоугольные от целых домов и причудливо-изломанные от развалин. Морозная дымка искрилась, пронизанная лунным сиянием.
Мария прислушивалась к далёкому свисту снарядов равнодушно, без страха. Ей вспомнилось, как Андрюшка сказал: «Это не снаряды, а понарошку». Она невесело улыбнулась. Весь этот окружающий её обледенелый, безлюдный мир был словно нарочно выдуман для того, чтобы умертвить надежды и силы. Что снаряды! — страшна вот эта мёртвая, застылая тишина…
Обстрел прекратился, а Мария всё стояла, завороженная недоброй красотой ночи. Скрип снега обрадовал её, как вестник жизни.
По середине улицы шёл человек. Иногда он останавливался и клонился к сугробам, но каждый раз выпрямлялся и рывком, будто толкая самого себя, двигался вперёд — шагнёт в сугроб, утвердится в нём, вытянет из сугроба другую ногу, снова шагнет… Он покачивался, как пьяный, и что-то бормотал.
— Врёшь, дойду!. Тут повалиться — дёшево будет, — расслышала Мария.
— Товарищ!
Прохожий остановился и медленно обернулся на голос.
— Вам далеко, товарищ?
— По какому счёту? — вопросом на вопрос откликнулся он. И, подумав, сказал: — По старому — минут пятнадцать, по нынешнему — часа полтора. Я бы побежал, да ноги не бегут.
Мария удивилась его многословию и насмешливости его голоса.
— Зайдите погреться, а то не дойдёте.
— Печка топится? — с надеждой спросил прохожий и шагнул к парадному.
— Дайте руку, у нас темно, — сказала Мария.
— Подниматься не надо? — спросил он, послушно шагая за Марией по тёмному коридору. — По лестницам я не ходок. Наверх ещё вползу, а вниз центра тяжести не хватает.
— Где ж вы его потеряли, центр тяжести? — пошутила Мария.
— Где? — протянул прохожий. — В последнюю тарелку борща обронил.
Женщины уже вернулись с постов и отогревались у печки.
— Подвиньтесь, товарищи, — попросила Мария. — Вот… человека обогреть привела.
Женщины потеснились, без любопытства разглядывая неожиданного гостя. Григорьева подала ему кружку кипятку, коротко спросила:
— Откуда идёте?
Он, не отрываясь, выпил кипяток, блаженно чмокнул губами и виновато признался:
— С Малой Охты.
— Господи! Да как же вас понесло в такую даль?..
Прохожий откинул шарф, закрывавший нижнюю часть лица. Сквозь пепельный налёт изнеможения через каждую морщину, через каждое движение бровей, рта, глаз властно пробивались энергия и насмешливость.
— Новый год! — сказал он. — А у меня тут дочка жила замужняя. Три месяца не мог выбраться. Жива ли? Такая уж традиция — в эту ночь подсчитывать: что прибыло, что убыло, с чем в новый год вступать. Вот я и двинулся на переучёт.
Он усмехался, но в глазах держалась тревога. Вперив взгляд в красное пятно на раскалившейся печурке, он вытянул над ним большие, распухшие от холода руки с въевшейся в поры металлической пылью.
— Без четверти двенадцать, — шепнула Зоя, и все невольно покосились на прохожего.
Он отдёрнул руки и встал, запахивая пальто.
— Раздевайтесь и садитесь к столу, — сказала Мария, ставя шестую тарелку. — Будете нашим гостем.
— Ну, какие теперь гости? — возразил прохожий. И вдруг подошёл к Марии упругим, лёгким шагом, каким, наверное, ходил прежде, взял руки Марии в свои и внимательно вгляделся в её лицо: — Вправду приглашаете? Спасибо. Возле доброго сердца теплее, чем возле печки.
— Ишь ты! А возле обоих, верно, и совсем хорошо, — проворчала Григорьева, снимая с кастрюлек дымящиеся крышки.
Приход лишнего едока спутал её расчёты, но она, пошептав себе под нос, рассчитала заново и положила на каждую тарелку по ложке пшённой каши и по полторы ложки чёрных макарон.
— До чего же хорошая вещь пшено! — воскликнула Зоя. — Подумать только, до блокады я просто ненавидела его! А сейчас ничего не хочу — дали бы полную тарелку пшённой каши. И масла не надо.