Под звон колокольчика, возвещавшего начало, они прошли в первые ряды.
— Честное слово, Муся Смолина! — воскликнул кто-то неподалеку от Марии. Она оглянулась, узнавая голос и не помня, кому он принадлежит. Двое мужчин в меховых шапках, обмотанные шарфами, радостно кивали ей. Лица обоих были ей несомненно знакомы, но худоба и нездоровая бледность, должно быть, старили и видоизменяли их.
— Здравствуй, дорогуша, — сказал один из них, перегибаясь через кресло. — А я думал, ты где-нибудь за Уралом или в Самарканде! Как же ты, а?
— А почему ты не на Урале и не в Самарканде? — ответила Мария, стараясь вспомнить, кто это.
— Всё такая же самостоятельная и своевольная Смолина! — заметил второй, сжимая и потряхивая руки Марии. — До чего же мы умно сделали, Петро, что пришли сюда. Вот и встретились, блокадная интеллигенция!
Мария как-то вдруг признала обоих своих товарищей по институту — Петра Головань и Сеню Одинцова. Теперь ей казалось, что они мало изменились, и странно было, что не узнала их сразу. Она вспомнила, как приходила к ним в архитектурные мастерские и придирчиво рассматривала разработанные ими проекты жилых домов. Она слегка завидовала им тогда — строить дома в Ленинграде было её мечтой. А они расспрашивали её о проекте санатория, и она обещала показать им проект во вторник. Но во вторник уже шла война, и встретились они только недели три спустя. Мария строила оборонительные линии, а городские архитекторы были заняты маскировкой электростанций, заводов, исторических зданий…
— Ты что же теперь делаешь, Муся?
— Я? Не шутите со мной, — начальник объекта.
— Подумаешь! Я сам старший пожарный!
— Были мы когда-то архитекторами или не были? — с грустной насмешкой спросила Мария.
— Что ты, Муся! Самая злободневная профессия!
— Злободневная?
— А как же!
Они рассказали ей, что в мастерских города уже разрабатываются проекты восстановления разбомблённых зданий, что задание дано — не просто восстанавливать, а при этом улучшать, совершенствовать и внешний вид, и внутреннее устройство домов. После восстановления Ленинград должен стать ещё прекраснее.
На миг острая зависть опять шевельнулась в душе Марии. На миг она вообразила себя склонённою над чертёжным столом в мастерской, среди товарищей по профессии, увлечённых общим профессиональным делом… Споры обсуждения, сопоставления различных проектов… И не надо заниматься добыванием воды, топлива, не надо «бороться со вшивостью и антисанитарией», не надо ежедневно обходить лежачих дистрофиков, борясь за спасение каждого и не имея основного, что может поддержать угасающую жизнь, — питания и тепла…
— Приходи к нам, Муся, — сказал Одинцов, оглядываясь на сцену, где уже рассаживались участники вечера. — У нас людей не хватает, тебя примут с охотой. Придёшь?
— Потом поговорим, — бросила Мария и села на своё место. Три руки, три натруженные руки поднялись перед её глазами. Она поклялась быть всегда и во всём коммунистом… не значит ли это, что она всегда и во всём должна итти по линии наибольшего сопротивления?..
Её сосед, человек в полувоенной, полуштатской одежде, какую многие носили в те дни, вдруг повернулся к ней и спросил:
— Вы издалека пришли сюда?
Мария не сразу ответила. Не вопрос поразил её, а лицо этого человека — здоровое, с разрумянившимися на морозе щеками.
Получив ответ, сосед Марии продолжал, будто заполняя анкету:
— А вы кто? А что вы сейчас делаете?
Мария ответила и с усмешкой спросила тем же тоном:
— Ну, а вы кто и что сейчас делаете?
— Поражаюсь, — сказал странный человек и положил не защищённую перчаткой руку на толстую рукавицу Марии. — Нет, право, я второй день в Ленинграде и не могу притти в себя. Поразительнее всего то, что я приехал сюда размещать заказ. Заказ метро. Я не верил, что сейчас здесь заказ можно выполнить. Когда я узнал, что ленинградцы добиваются этого заказа, я думал — это бред! Теперь я верю всему. Мне рассказывали о Ленинграде много. Я был подготовлен. Но, понимаете, всё оказалось не так. Во многом здесь хуже и страшнее, чем я думал, — издали всего не представишь себе. Но общий дух города… завод, где я был вчера… этот вечер… Нет, поразительно!..
— Вы сказали — заказ метро? — живо откликнулась Мария. — Значит, метро продолжают строить?
— Вы же проектируете дома? Почему же москвичам не строить метро?
Вокруг захлопали, и Мария оторвалась от разговора, чтобы приветствовать докладчика. Невысокий и очень коренастый, он бочком пробирался к трибуне, втянув крупную, приплюснутую чёрной меховой шапкой, голову в широкие плечи, обтянутые флотской шинелью. Он молча потоптался на трибуне, как бы утверждаясь на ней, оглядел собравшихся маленькими, остро-внимательными глазками и негромко бросил:
— Товарищи ленинградцы!
Марии говорили, что докладчик — прирождённый оратор, и сперва она с разочарованием слушала его однотонный, хрипловатый, даже немного вялый голос. Но после первых нескольких фраз голос как бы разогрелся и начал набирать силу и звучность. Новые интонации появлялись и затухали, чтобы возникнуть вновь с возрастающей выразительностью.
Докладчик говорил о войне, о блокаде, о сопротивлении, о немцах. Заговорив о немцах, он весь вскинулся; жгучая искра насмешки блеснула в его речи и отсветом пробежала по лицам слушателей. А докладчик рубанул воздух рукой и закричал:
— Просчитаются — и уже просчитались полностью!
В следующую минуту он скинул шапку и зажал её в кулаке, размахивая ею в ударных местах своей речи. Вялости и однотонности как не бывало. Его богатый оттенками, напористо-страстный голос завораживал.
Ещё минута — и шинель сброшена, презрительно откинута назад. Свободные и пылкие движения всего тела подкрепляют речь. В морозном зале оратору жарко, кажется, он сейчас рванёт ворот кителя… Листочки с записями, в которые он сначала заглядывал, разлетелись от стремительного взмаха руки. Оратор небрежно смахнул оставшиеся — ему уже не нужны были никакие тезисы, речь его складывалась свободно и прихотливо по вдохновению, иногда, должно быть, неожиданно для него самого. Факты и доказательства приходили сами, не извне, а от внутреннего убеждения оратора. Он искал не мелкого правдоподобия, а большой и конечной правды. Должно быть, он и не задумывался над тем, действительно ли немцы уже сегодня полны уныния, тоски и сознания обречённости. Он хотел видеть их такими и знал, что с точки зрения большой исторической правды они обречены — значит, будем смотреть на них, как на обречённых, как победители на побежденных!
Мария вспомнила слова Григорьевой о немцах, сказанные в новогодний вечер: «Разве немцы могут трезвыми в будущее заглядывать?» И всей душой поверила, что и Григорьева, и писатель правы.
— Не точно, — заметил кто-то за спиною Марии, когда докладчик привёл цифры военного потенциала немцев.
Мария с досадой передёрнула плечами. Точность цифр не имела для неё никакого значения. И неслыханные бедствия борьбы тоже перестали ощущаться ею. Оратор был точен в том основном, ради чего пришли сюда люди, — в настроении, в готовности сопротивляться, в уверенности, что победа будет завоёвана. Его речь всё чаще прерывалась рукоплесканиями — всеобщими, но необычно глухими: все руки были в перчатках и рукавицах. Рукоплескания сопровождались ещё более глухим топотом — слушатели топтали валенками, выражая своё одобрение и одновременно стараясь согреть застывшие ноги.
Ощущение победы реяло в промёрзшем зале. Победу предвещало всё — и само собрание, и речи выступавших учёных и художников, и прочитанные рассказы и стихи.
К трибуне вышел высокий седоволосый человек в армейской шинели. Его глубоко посаженные светлые глаза над вздёрнутым носом и все выражение его худого, с обтянутыми скулами, лица были странно молоды, и так же молодо звучал его несильный простуженный голос. И Марии почудилось, что все собравшиеся вместе с поэтом высказывают своё настроение.
Тряси же, фашист, головою,
Гляди, обалделый солдат,
Как море шумит грозовое,
Шумит грозовой Ленинград!
Но всё это только начало,
Та буря копилась давно,
То море уже закачалось,
Уже не утихнет оно.
Всей кровью фашистскою черной
Той бури врагам не залить, —
Так жги их, наш гром рукотворный,
Гроза ленинградской земли!
По окончании вечера Мария задержалась с друзьями у выхода. Никому не хотелось расходиться.
— Нет, к вам я пока не пойду, — сказала Мария в ответ на новое предложение Одинцова. — Может быть, потом, когда полегчает. Но я сегодня же вытащу свой проект санатория, помнишь? Чтоб не разучиться…
— Ну, смотри, — недовольно сказал Одинцов. — Сейчас тебя примут охотно, людей нету. А потом труднее будет. Так и останешься — на область работать.
— На область тоже интересно, и нужно, — гордо возразила Мария.
— Всё такая же!
— Не такая же, a ещё упрямее, — подхватила Мария. — Разве ты не заметил, что блокадная жизнь развивает упрямство?
К ним подошел ещё кто-то знакомый — Мария не узнавала лица и даже не распознала сразу, мужчина это или женщина. Из-под мехового полушубка виднелись ноги в ватных штанах и добротных, обшитых кожей валенках. Шапка-ушанка задорно сидела на коротких с проседью полосах. Резкие черты уже немолодого, тронутого морщинами, лица могли принадлежать мужчине, если бы их не смягчало какое-то неуловимое, материнское выражение глаз.
— Вы же знакомы, Муся, — напомнил Одинцов.
Вглядевшись, Мария узнала скульптора Анну Васильевну Извекову, давнюю приятельницу Одинцова. До войны Мария бывала с Одинцовым в её мастерской. Марии нравилась эта маленькая, энергичная, мужеподобная женщина, царившая в большой холодной комнате среди глыб камня и мокрой глины. В замызганном комбинезоне, со своими инструментами, напоминающими о труде мастерового, с силою чернорабочего в больших, испачканных глиною руках с короткими ногтями, Извекова работала много, неутомимо и размашисто. У нее всегда было несколько начатых работ — одна основная, другая — для отдыха. Она лепила широкими мазками, грубовато, с мужской суровостью и точностью. Людей она разглядывала жадно и пристально, не стесняясь, азартно отмечая и запоминая те черты и движения, которые могли ей пригодиться. Мария ей понравилась с первого взгляда, она даже хотела лепить её, а потом смутила Марию замечанием, что в ней «слишком много неопределившейся женственности»