американку – для него она была безымянной девушкой из Америки, – которая в двадцать лет переплыла на пароходе Атлантический океан и повидала Лувр и Акрополь. «Не понимая ничего», американская девушка за границей «читает “Фауста”», пересекая Европу «в вагоне», разочарованная тем, что «Людовик больше не на троне».
Я возвратился в гостиницу около одиннадцати вечера. Родители ссорились. Еще в коридоре я услышал саркастическую мелодию маминого голоса, который, не падая, взлетал все выше и выше. Отцовские реплики звучали, как выстрелы из духового ружья. Голос мамы: «Тарарара-трарара-рарара». Голос отца: «Бум. Бум. Бум». Я несколько минут слушал за дверью, прежде чем повернуть тяжелую витую ручку.
Когда я вошел в номер, то увидел, что отец сидит за письменным столом у окна. Окно выходило в узкий двор-колодец, отделявший наше здание от соседнего. Часть окон напротив была освещена, и через светло-коричневые шторы виднелись потусторонние силуэты, которые шагали по комнатам, поднимали руки, расчесывали волосы, раздевались. В номере этажом ниже, слева от нас, на противоположной стороне двора, мужчина и женщина без устали что-то орали, дико и громко, как животные.
– Где ты был весь день? – спросил отец, не поворачивая головы. – Мы волновались.
– В разных местах. Все в порядке, – ответил я, припоминая конец рассказа Бабеля «Пробуждение», где отец еврейского мальчика узнает, что сын прогуливает уроки игры на скрипке: «Отец молчал. Заговорил он так тихо и раздельно, как не говорил никогда в жизни. – Я офицер, – сказал мой отец, – у меня есть имение. Я езжу на охоту. Мужики платят мне аренду. Моего сына я отдал в кадетский корпус. Мне нечего заботиться о моем сыне…»
– Что у вас тут происходит? – спросил я, силясь говорить безразличным голосом.
– Ты же знаешь отца, – сказала мама из угла комнаты, где стояла, скрестив руки. У меня сердце сжалось, когда я увидел ее красные, опухшие глаза. – В этом весь твой отец. Это же классика!
– Что происходит, папа? – спросил я, привыкший с детства играть роль миротворца, когда мои родители вздорили.
– Просто пишу письмо, – ответил отец, и быстрая усмешка скользнула по его лицу, как хвост ящерицы по камню, горячему от солнца.
– Хорошо, папа, я вижу, что ты пишешь. А теперь, серьезно, что у вас тут случилось?
– Мы даже не знаем, где окажемся в Америке, – сказала мама громко. – Да, боже мой, мы еще не нашли жилья в Ладисполи. Нам переезжать через несколько дней, а твой отец сидит здесь, как херувим, и сочиняет письмо какому-то неизвестному итальянцу на языке, которого он вообще не знает. Вот что у нас происходит.
Мама закурила и отвернулась к окну, откуда доносились все более громкие вопли и крики.
– Мамуля… – начал я, но замолчал, потому что голос дрожал. – Мамуля, мамочка моя, ты ведь знаешь, как папа тебя любит. И я тоже… очень… – я поцеловал ее, а затем повернулся и пошел к отцу.
– Пап, кому ты пишешь? – спросил я очень мягко, пробуя подыскать подходящий регистр.
– Я пишу поэту-редактору, которому мы звонили сегодня утром. Любовнику-покровителю Кармен.
– Как ты узнал адрес?
– Я купил номер его газеты. Я пошлю письмо прямо в редакцию. Хотя, пожалуй, лучше было бы пойти и представиться самому.
– Но ведь он не говорит по-английски… – возразил я, чувствуя прилив раздражения. – К тому же как бы ты проник в редакцию?
– Поэтому я и пишу по-итальянски, – объяснил отец. – Со словарем.
Он взял со стола и показал мне небольшой карманный итальянско-русский и русско-итальянский словарик в синей обложке, выпущенный Antonio Vallardi Editore. Такие словарики раздали всем беженцам по приезде в Рим.
– Вот видишь, – отозвалась мама, – письмо какому-то незнакомому поэту-редактору, который, скорее всего, и читать его не станет. Письмо, состоящее из вводных слов, приветствий и инфинитивов. «О, наконец, благодарю, печатать». Записки сумасшедшего, вот это что такое.
– Мама, ты же знаешь, как отец был занят, – сказал я, быстро входя в привычную роль посредника в ссорах моих родителей. – У него не было времени учить английский, с его-то двойной карьерой ученого и писателя.
– Он мог бы найти время, – ответила мама с горечью. – Мы были «в отказе» почти девять лет. Неужели у него не было времени хотя бы освоить азы? Он же знал, что мы едем в Америку!
– Это не было решено, – сказал отец, отрываясь от письма и карманного словарика. – Ты же знаешь.
– Я в Израиль не собиралась ехать, – закричала мама. – И, кроме того, каждый образованный человек говорит по-английски. Посмотри на некоторых из нашего окружения. На Штейнфельда, к примеру. У него не будет трудностей при вхождении в новую среду.
– Я уже тебе говорил, – сказал отец хрупким голосом. – Ты можешь ходить на свидания с этим помпезным Марком Аврелием и упражняться в английском сколько угодно. Я не встану у тебя на пути. Но я только хочу, чтобы все было по-честному. Меня с самого начала мучило, что мы не поедем в Израиль. И теперь, кстати, тоже.
Отец хлопнул словарем по исцарапанному столу.
– Ах, у меня нет сил даже говорить, – сказала мне мама, будто отца не было в комнате. – Тут дело не только в Израиле. Дело в том, что твой отец всю жизнь отказывается заниматься вещами, которые ему не нравятся – то английский учить, то в доме что-то починить…
– … то извозом заниматься ночами с моей близорукостью, когда нас с тобой уволили с работы и не на что было жить, – прервал отец. – Или ты уже все позабыла, моя дорогая? Или господин Штейнфельд совсем тебе голову задурил? Боже мой, ну почему еврейские женщины всегда берут на себя роль общественного адвоката всего мира – кроме своих мужей?
– А почему еврейские мужья вдруг становятся антисемитами, когда речь заходит об их женах? – ответила мама.
В номере по ту сторону двора к воплям и крикам добавился звон разбитых тарелок.
– Проститутка! – взревел взбешенный мужской бас из-за светло-коричневой шторы.
– Негодяй! – ответило женское сопрано.
– Браво! – с нижнего этажа сначала отозвался другой мужской голос, а потом хрипло захохотал: – Брависсимо!
Не обращая внимания, отец медленно выписал из словаря еще несколько строк, сложил лист втрое, сунул его в белый конверт с красными и зелеными пограничными столбиками вдоль краев и заклеил.
– Запомните вы оба, – сказал он, посмотрев на меня, а потом на маму, – я не могу и не буду жить в изоляции. Я писатель. Мне нужно общаться с коллегами. И я буду продолжать. По-итальянски или нет, по-русски или нет. Неважно как.
Еще одна серия оперных воплей и проклятий донеслась из здания напротив, после чего раздались аплодисменты местного любителя семейных скандалов, жившего этажом ниже.
– Я сойду с ума в этой крысиной норе, – сказала мама обреченно и опустилась на кровать. – Эта крысиная нора! Этот сортир! Этот бордель! Этот… – и она разрыдалась.
– Ну что ты, родная… – отец метнулся к маме и уселся на кровать рядом, утешая ее. – Это ужасная гостиница, золотая моя. А засунули нас сюда, потому что она очень дешевая, а мы беженцы. Потерпи еще несколько дней, и мы переедем в Ладисполи. Будем жить у моря, ходить на пляж. Будем есть сладкие персики, твои любимые. Помнишь, я приносил тебе необыкновенно вкусные персики в Крыму? Пожалуйста, не плачь, моя единственная…
Мама едва улыбнулась.
– Разве вы оба не видите, что дело вовсе не в комфорте, которого мне здесь не хватает… – ответила она с нежностью и прижалась к груди отца. – С тех пор, как мы приехали в Рим, я чувствую себя так… так одиноко.
– Все наладится, вот увидишь, любимая моя. Потерпи еще несколько дней…
В середине ночи я проснулся, потому что услышал шорохи и шарканье. И сначала подумал, что к нам залезли воры. Я приподнялся на койке и в чернильной синеве комнаты увидел отца, согнувшегося над одним из чемоданов.
– Папа, что случилось? – спросил я шепотом.
– Не могу заснуть, – ответил отец.
– Тише! – сказал я. – Не разбуди маму.
С тех пор как себя помню, мой отец никогда не умел говорить шепотом. Он не был рожден для осторожных звуков.
– Мне надо выпить, – сказал отец. Он открыл чемодан и пошарил внутри обеими руками. – Вот она, драгоценная!
Он вытащил бутылку водки, которую бухарский спекулянт Исак посоветовал отвезти в Америку в качестве русского сувенира. Это была особая водка – «Посольская». Отец отвинтил пробку и сделал долгий глоток, а затем еще один. Потом закрутил пробку и поставил бутылку на стол. Он натянул брюки, рубашку и сандалии.
– Куда ты собрался? – спросил я шепотом.
– Пройдусь до Виллы Боргезе, – ответил отец.
Он взял водку, прошаркал мимо меня и вышел из номера. Я подумал, что все это мне снится и я вижу сон во сне.
Когда мама разбудила меня, было десять утра.
– Мы опоздали на завтрак, – сказала она. – Но, похоже, я выспалась.
Она выглядела отдохнувшей и умиротворенной впервые за всю неделю.
– Где папа? – спросила мама, раздвигая штору и впуская оранжевый солнечный свет в комнату.
– Не знаю.
Вдруг меня осенило.
– Мама, кажется, он ушел глубокой ночью, – ответил я. – И кажется, он захватил с собой бутылку водки.
– И ты отпустил его?!
– Мам… я… он…
Десять минут спустя я уже пересекал площадь Республики, минуя правительственные здания и спеша в сторону Виллы Боргезе. Я знал дорогу, потому что был там два или три дня назад. Я бежал по виа Витторио, спотыкался о коварные выбоины в асфальте; голова кружилась из-за позднего пробуждения и оттого, что я не позавтракал. Вот, наконец, через Пинцийские ворота я вбежал на Виллу Боргезе. Ипподром Галоппатоио был по левую руку от меня; обморочные запахи сена и навоза щекотали ноздри, я решил повернуть вправо и побежал в сторону памятника Гёте. Пробиваясь сквозь плотные группы азиатских туристов, мимо молодых римских мамаш с колясками, я мчался по длинной аллее парка – той, что вела к галерее Боргезе. На полпути к галерее взял влево, по направлению к площади Сиены. Миновал компанию молодых людей, которые играли в футбол на траве. Сверхъестественная сила родства, некий генетический компас, вел меня и направлял к памятнику Байрону. В нескольких шагах от памятника хромому лорду (которого многие русские любят гораздо бо