замужняя. Муж сестры был морским офицером, и они жили неподалеку от Бриндизи. Рафаэлла изучала психологию в Урбино, а на лето приезжала домой, где вместе с младшей сестрой помогала родителям в лавке. Вся семья жила в нескольких километрах к западу от центрального квартала Ладисполи. Львиную долю цветов они выращивали сами. Почти два месяца мы виделись чуть ли не каждый день, но Рафаэлла так и не познакомила меня со своими родителями. Я только видел их издалека или же мельком в окне, проходя мимо цветочной лавки по дороге к вокзалу. Ее отец, мать и младшая сестра были рослыми и статными, как и сама Рафаэлла, со смуглыми, выразительными, чуть ли не скорбными лицами. Однажды, вскоре после того как мы стали втайне от всех встречаться, я нарушил обещание, данное Рафаэлле, и заглянул к ней в лавку. Это случилось поздним июльским утром, я ехал с пляжа на велосипеде, одолженном на пару недель у Томассо. Этот верный старый Велоссинант сопровождал меня в донкишотских подвигах. Я решил рискнуть. К счастью, младшей сестры не было на месте, отец был занят утренней развозкой заказов, а мать хлопотала над букетами в дальнем углу магазина. Я подошел развязной походкой к стойке, сделав вид, будто не знаком с Рафаэллой, и спросил красную розу. Высокую, показал я движением руки, видя по негодующему блеску ее мавританских глаз, что у нее нет выбора и что ей придется играть навязанную мною роль, делая вид, будто она видит меня впервые. Я подождал, пока она завернет колючий цветок в целлофан, затем расплатился, произнес безликое: «Grazie, buona giornata», — и направился к выходу. В последний момент быстро развернулся и вручил розу Рафаэлле. «Per Lei, signora», — сказал я, употребляя вежливую форму местоимения, и выбежал из магазина прочь, не дожидаясь ее реакции. Целую неделю после этого она манкировала наши ночные свидания, хоть тем же вечером я видел ее в компании друзей, с красной розой в длинных струящихся волосах.
Что-то стилизованное и утрированное в облике Рафаэллы мерцает сквозь пелену моих воспоминаний, но я почти не замечал этой утрированности тогда, в Ладисполи. Тонкие сандалии с ремешками, опутывающими ее стройные лодыжки и голени, длинные, надувающиеся от ветра юбки, кофты с глубоким вырезом и длинными, широкими рукавами. Такая у нее была мода. Кожа цвета кофе с неразмешанным молоком, темный ее блеск, озарявшийся коралловой белизной ровнейших зубов. Как и пишущий эти строки, Рафаэлла была рождена под знаком Близнецов; мы оба были настоящими Близнецами, с двумя противостоящими началами. То она бывала задумчива, словно чем-то подавлена, иногда даже мрачна, а то до безумия одержима чувственной энергией. Я не знаю, отчего почти целый месяц она держала меня в своих ночных компаньонах. Естественно, она мне безумно нравилась. Еще бы, кому она не понравилась! Она была самой ослепительной из всех итальянок, с которыми меня свела судьба в то лето в Италии. Но чем приглянулся ей я? Может, она тоже ощущала себя иностранкой среди итальянских сверстников?
По-английски она говорила лучше всех в компании, даже лучше, чем Бьянка Марини, которая готовилась стать учительницей английского языка. В общении с Рафаэллой я мог выразить себя более адекватно, чем с другими итальянцами и итальянками. Хотя мы часто виделись на людях, наше первое свидание состоялось лишь в конце июня или в начале июля, в местном Американском центре, где по средам пастор-прозелит и его жена устраивали просмотры фильмов. Кино называлось «Уходя в отрыв». Действие происходило в Блумингтоне, университетском городке в штате Индиана, где тремя годами позже мне предстояло преподавать русский язык в летней школе. В этом фильме местный молодой американец, сын продавца подержанных машин, прикидывается итальянским студентом, приехавшим в США по обмену, чтобы понравиться молодой американке, студентке университета. Когда я смотрел этот фильм впервые вместе с Рафаэллой, мне трудно было примерить на себя основную коллизию — соперничество между членами одного из студенческих братств университета Индианы и «каттерами», простыми блумингтонскими парнями, которые нигде не учились.
Когда кино кончилось, мы отправились на пляж. Рафаэлла не могла идти спокойно. Она то бежала впереди, перепрыгивая через накатывающие волны, крича и приподнимая подол юбки, то вдруг останавливалась, чтобы поднять и повертеть в руках ракушку, кусочек отполированного морем стекла или обесцвеченную солью деревяшку. Было уже поздно, пляж опустел. Под пылающей луной мы уселись на остывшем песке у кромки воды и заговорили, нащупывая какие-то общие темы. Рафаэлла рассказала, что по окончании университета хотела бы переехать в Рим и снять отдельную квартирку в Трастевере. «Для того чтобы просто жить», — объяснила она. В отличие от других молодых итальянок и итальянцев, Рафаэлла была совершенно равнодушна к политике и не расспрашивала меня о советском прошлом. Ее скорее занимало мое американское будущее, но тут я мало что мог ей открыть, кроме туманных планов поселиться где-нибудь на Восточном побережье.
— Когда я была маленькой, мои родители подумывали о переезде в Америку, — Рафаэлла сказала мечтательным голосом. — Но вместо этого мы переехали с Сардинии сюда. Так что я давно бы уже была этакой американочкой, если бы обстоятельства сложились иначе.
— Какой песок холодный, — я обвил рукой ее талию. И фраза, и жест заслуживали вечного проклятия.
Не отбрасывая моей руки, Рафаэлла повернулась ко мне и спросила:
— Ты такой же, как все остальные, да?
— Кто все?
— Итальянские парни.
— Нет-нет, я не такой, — ответил я с дрожащим смешком в голосе. — Я не такой, как твои итальянские парни.
— Если ты не такой, — Рафаэлла вдруг заговорила игривым тоном и вскочила на ноги, — если ты не такой, я поведу тебя в одно место.
— Куда? — я поднялся, чтобы последовать за ней.
— В одно тайное место. Пошли.
На парапете оставались ее сандалии и мои эспадрильи. Мы молча обулись. Я шел, ведомый Рафаэллой по ночным улицам Ладисполи, освещенным жадными фонарями. Неоновые розы мерцали в витрине цветочного магазина на виа Анкона. Лысый толстяк в длинном переднике протягивал цепь сквозь золоченые спинки кресел перед фешенебельным кафе, слишком дорогим для беженцев.
— Ciao, Рафаэлла, — летаргический голос приветствовал мою попутчицу.
— Ciao, Джузеппе, buona notte, — отвечала она, опережая меня на два шага.
— Рафаэлла, куда мы идем? — спросил я, когда мы уже подходили к железнодорожной станции.
— Уже почти пришли, сейчас увидишь, — ответила она, выпевая гласные.
Мы пересекли пустынную станционную площадь. Наши мешковатые тени ползли вверх по стенам и опадали на пыльную булыжную мостовую. Я мельком взглянул на памятник какой-то исторической персоне — герцогу, или, быть может, генералу, или самому смельчаку Гарибальди. Слева от станции, там, где душимый плющом забор отделял железнодорожные пути от утробы города, располагалась парковка. Здесь по утрам оставляли машины ладисполийцы, которые ездили в Рим электричкой. В этот поздний час на парковке стояло всего три или четыре беспризорных автомобиля, чьи владельцы, видимо, затерялись в круговороте дневных дел или ночных развлечений. Два уличных фонаря освещали парковку, и мириады ночных бабочек праздновали свои безмолвные свадьбы в сальном сиянии ламп. Парковку, похоже, не асфальтировали годами, и гигантские трещины наводили на мысль о ее сходстве с заброшенным этрусским раскопом.
Чувствуя мое замешательство, Рафаэлла взяла меня за руку и потянула за собой. Мы остановились в центре парковки, под старым фонарем с литым металлическим столбом; черное литье столба казалось еще изящнее из-за благородных прожилок ржавчины.
— Вот ты собираешься в Америку, да? — сказала Рафаэлла, отпуская мою руку.
— Собираюсь, — ответил я, смущенный ее вопросом и тем тоном, каким она его задала.
— Раз так, значит, ты должен узнать, что такое настоящая американская машина.
Рафаэлла отошла чуть в сторону и с триумфальным видом указала на одну из тех машин, которые я посчитал брошенными на ночь.
— Ну-ка посмотри, русский малыш, — заговорила она с искусственным, жевательно-резинковым акцентом, будто бы имитирующим американский. — Ain’t this sumptn’?
Это был седан канареечно-желтого цвета, который казался горчичным в сумраке пустой парковки. Я подошел ближе. Спереди автомобиль напоминал живое существо со стеклянными, широко расставленными глазами, черными усами над верхней губой, узким ртом, полным проржавевших металлических зубов, со скобой на нижней челюсти. К передним зубам был прикреплен вздыбленный жеребец.
— Красивый, правда? — прошептала Рафаэлла, поглаживая автомобиль.
Я промолчал. Я не знал, что сказать, как реагировать. Эта старая ржавая железяка ничего мне не говорила.
— Это «Форд-Мустанг». Настоящий, — нетерпеливо добавила Рафаэлла. — Ты ведь слышал о «Мустангах», да?
— Только о лошадях, — ответил я, изучая интерьер. Кресла и вся обивка были красными, руль и рулевая колонка — черно-красными.
— Все настоящее, образца 1965 года, — сказала Рафаэлла, и ее пальцы заскользили каплями дождя по крыше и окну. На стороне водителя я заметил пару ржавых ран от ножа убийцы и длинные глубокие царапины от ногтей ревнивых любовников (или любовниц).
— У него свой характер, свой нрав, — сказала Рафаэлла, словно читая мои мысли. — И душа.
— Американская душа? — я наконец включился в игру.
— Конечно. Какая же еще? — засмеялась Рафаэлла, отбрасывая за спину длинные волосы.
— И как давно он у тебя? — спросил я.
— Вообще-то два года. Это автомобиль маминой старшей сестры. У меня потрясающая тетя, очень, очень красивая. Она замужем за миланцем — уже много-много лет. Когда-то она сама ездила на нем.
— На миланце?
— Не на миланце, а на «Мустанге».
Тут мне пришло в голову, что в СССР приобретение личного автомобиля было великим событием, так что автомобилю давали имя и почитали чуть ли не членом семьи. Наша первая машина — тольяттинские «жигули» — была ярко-красного цвета, и отец звал ее «Кора». От слова «коррида». По цвету мулеты — плаща матадора в бое быков.