В ожидании Америки — страница 44 из 47

Пока супруги Соловейчики поднимались из выцветших шезлонгов на балконе, я взглянул на Алину, как можно более незаметно, уголком глаза. Большие веревочные вены, словно аквамариновые ящерицы, взбирались по ее крупным ногам, оголенным под задравшейся ярко-зеленой юбкой. Но ее молодое лицо завораживало темной, печальной украинской красотой. «Как это может быть, — думал я, — что меня влечет к этой грузной, горластой сорокалетней женщине из Львова?»

Соловейчики уехали из Италии раньше нас, и мы увиделись лишь через два года. В июне 1990-го я заехал к ним в Кливленд по дороге в университетский городок Блумингтон в штате Индиана, где должен был преподавать в летней школе. Алина работала техником-лаборантом. У Лени уже была кандидатская степень, но он решил получить «американскую Ph. D.» и учился в докторантуре. Изнутри их домик-ранчо в районе Кливленд-Хайтс выглядел как советская квартира, да и сами супруги не утратили своей советской внешности, особенно по контрасту с их обамериканившимися детьми. Старшая, Ниночка, уже была в девятом классе муниципальной школы, а мальчики, Саша и Вовочка, учились в еврейской частной школе.

Прошло больше двадцати лет с тех пор, как мы познакомились с Соловейчиками в Ладисполи. Алина и моя мама до сих пор время от времени перезваниваются, но за все эти годы они ни разу не виделись. То же происходило и с другими семьями, подружившимися в Ладисполи. Новая жизнь разбрасывает иммигрантов по стране, и люди теряют связи безо всякой причины, просто так. Но при этом некоторые воспоминания и персонажи сохраняются и продолжают жить в прошлом — такие же яркие, как и при расставании с ними. Мне трудно представить ладисполийский пляж без Соловейчиков в центре кадра. Алина стоит на цветастой простыне под жарким до помутнения полуденным солнцем и переодевается, снимая черный купальник-бикини с золотыми застежками.

— Леня, возьми бебехи и детей, и давай уже идем, — командует она.

— Алиночка, держи, пожалуйста, полотенце. Все пялятся! — срывается обычно флегматичный Леня.

— А шо такого? Пусть пялятся, если им приятно. Ты бы лучше радовался, что твоей толстой жене есть еще что показать.

Она поворачивается к моей маме, подмигивает ей и начинает так заразительно хохотать, что мама не может удержаться и делит с Алиной комнату смеха, а мы смотрим на них и улыбаемся, развалясь на черном песке Ладисполи. В этих кадрах мы всё еще томимся в ожидании Америки.

9Изгнание в рай

Мы прилетели в Америку в конце августа 1987 года на борту теперь уже несуществующей Trans World Airlines (TWA). Самолет был полон иммигрантов — из СССР, Польши, Индии, Пакистана, Египта, — и мы все аплодировали, когда он приземлился на посадочной полосе в аэропорту «Кеннеди» в Нью-Йорке. Впереди была новая жизнь в Новом Свете. К моменту, когда мне летом 2007 года исполнилось сорок, я уже прожил в Америке полжизни — немалое достижение для того еврейского юноши из Москвы, каким я был когда-то.

Лето, которое я провел в Австрии и Италии в 1987 году, вымостило путь к отделению моего русского «я» от моего американского «me». Как временной буфер, три месяца, о которых рассказано в этой книге, разделили мою жизнь, отмежевав российское (и советское) прошлое от американского настоящего. Однако этот рассказ об эмиграции не будет завершен, пока я не опишу еще одно приключение, которое произошло почти в самом конце нашего пребывания в Италии. Это был первый и пока единственный случай в моей жизни, когда я ощутил себя бедняком…

Представьте себе вторую неделю августа в Сорренто. Жара начинала спадать, и потные ладони летнего дня уже не так сдавливали горло и шею. Мы с мамой совершали трехдневный тур по югу Италии. Папа остался в Ладисполи — за неделю до этого он уже побывал в Помпеях и Сорренто в компании дяди Пини.

В Неаполе, после прогулки по замку Кастел Нуово, где булыжники пахли не тонкой пылью древней Европы, но дешевым красным вином и сардинами, наш гид настоял на посещении собора, в котором хранятся останки св. Януария. Имя этого святого покровителя Неаполя заставило меня вспомнить о снеге. Овеваемый благоуханным воздухом, я стоял посреди прохладного склепа и предавался ностальгическим воспоминаниям. Точно наяву я видел зимний пейзаж моей бывшей родины, сугробы, замерзшую реку, иней на проводах. Я целовал молодую женщину, лица которой так и не вспомнил, хотя у нее были теплые, смутно знакомые губы. Видения мои вдребезги разбились о каменные плиты собора, когда пожилой сторож дернул меня за рукав:

— Снимите шляпу, мистер, снимите ее. Вы в храме! — и сторож ткнул черным пальцем в мое украшенное синей лентой канотье. Мое недоумение разъярило его еще сильнее.

На ломаном уличном итальянском — смеси первокурсной латыни, инфинитивов и почти совсем неаполитанской жестикуляции — я попытался объяснить ему, что евреи не обнажают головы в присутствии Всемогущего, а напротив, всегда стараются сохранять их покрытыми, особенно в храме.

Сторож, судя по всему, различил в моих пространных объяснениях всего одно слово — «синагога», от которого лицо его полиловело.

— Синагога! Тут христианский храм! Снимай шляпу, ты… — сторож запнулся, явно испытывая недостаток слов. — Ты стоишь перед мощами св. Януария! Снимай или уходи из святилища!

Зря я не снял шляпу. И, конечно, нехорошо было смеяться над пожилым фанатиком. Но я же думал о снегах моей родной страны.

Следующей остановкой нашего экскурсионного тура были Помпеи. Вспомнив классическое полотно Карла Брюллова «Последний день Помпеи», я вообразил охваченных ужасом римлян, мужчин и женщин в красных тогах, выбегающих из домов и сметаемых потоками лавы. В том, что я увидел в Помпеях, не было ровным счетом ничего трагического или хотя бы торжественного. Вообразите двадцатилетнего молодого человека, разглядывающего — в обществе своей матери — фрески, на которых мужчины совокупляются с женщинами, с другими мужчинами и с животными! Вообразите карликов с копытами и с гигантскими членами. Представьте сухой жар едва перевалившего за полдень августовского дня в Помпеях! И попытайтесь зримо представить нас, двух беженцев из России, стоящими на окаменелой лаве под сводом лазурного неба посреди того, что некогда было Храмом Венеры!

Был у меня тогда рюкзачок — первый и последний. Мне подарила его американка, за которой я приударял в Москве последней моей зимой в России. Этот ярко-синий рюкзачок, теперь болтавшийся у меня за спиной, вмещал бумажник, свернутый анорак и записную книжку с именами и адресами всех, кого я знал в этом мире. Старый бумажник из желтой свиной кожи не лез ни в один карман. В бумажнике лежали семьдесят долларов, отложенных на поездку, и два беженских удостоверения личности, мое и мамино. Точнее говоря, это были даже не настоящие беженские документы. Нас лишили советского гражданства и заставили сдать паспорта перед отъездом из Москвы. Советские выездные визы служили нам удостоверениями личности при въезде в Австрию и Италию. И вот теперь эти подобия транзитных документов исчезли вместе с большей частью адресов моего прошлого, хранившихся в американском рюкзачке.

Я никогда не узнаю, что же на самом деле произошло. Наша группа направлялась к экскурсионному автобусу. Я сказал маме, что пойду поищу фонтанчик с питьевой водой. Нынешние Помпеи выглядят как координатная сетка окаменевшей памяти — узкие улицы, уставленные домами без крыш. Я свернул на ближайшую улицу, и она привела меня к фонтану. Дальнейшее походило на мираж: я помню, как положил рюкзачок на скамью в нескольких метрах от источника, как утолил жажду и подставил голову и плечи под тепловатую воду. Потом повернулся к широкой скамье из розового гранита, на которой мгновение назад лежал мой рюкзачок, но его там не было. Я стоял один посреди того, что было некогда римским городом наслаждений. Тщетно я искал хоть намек на мой ярко-синий рюкзачок, который был столь заметным на блеклых камнях Помпеев. Только послеполуденное небо южной Италии синело над головой — густая синева, растворяющая все и вся вокруг.

Что было делать? По какой бежать улице в этом лабиринте крошащихся стен? Я начинал сомневаться, в своем ли я уме. Может, я оставил рюкзачок в Амфитеатре? В Доме Трагического Поэта или в Доме Фавна? На Форуме? В Храме Юпитера? Пытаясь сориентироваться, я метался взад и вперед. Я старался вспомнить хоть что-нибудь, от чего можно было бы плясать, — фреску, фаллический барельеф, мусорный бак — любой ориентир. Теперь все помпейские дома казались мне одинаковыми, все люди с фресок — на одно лицо: козловидные существа с грязными кудрявыми гривами. Но в панике, обуявшей меня, я, однако, помнил, что опаздываю, что набитый людьми автобус ждет меня на стоянке. И я побежал что было сил. Бедная моя мама восприняла новость стоически. Но в собратьях-беженцах никаких признаков сочувствия не наблюдалось. Похоже, всю свою способность к сочувствию они оставили за турникетом советского паспортного контроля.

— Хватит уже, — рявкнул мне в лицо настройщик из Минска. — Мы уже опаздываем в Сорренто. (Как будто в Сорренто можно опоздать.)

— Не видать вам больше вашего рюкзачка, — проурчал дантист из Пинска. — В Америке купите себе новый.

— Теперь мама тебя отшлепает? — поинтересовалась путешествовавшая с глуховатой бабушкой пятилетняя девочка из Двинска.

Я стал упрашивать Анатолия Штейнфельда, которого жулик Ниточкин назначил старшим экскурсоводом тура, дать мне хоть немного времени.

— Десять минут, — выдавил он сквозь гнилые зубы. Штейнфельд бросил триумфальный взгляд в сторону моей мамы, которая сидела в глубине автобуса, прижимая руки к вискам. Как шакал, жаждущий отведать жар-птицу, Штейнфельд все еще на расстоянии вожделел мою маму, хотя после недавней экскурсии по северу Италии боялся это выказывать. Теперь он выражал свою похоть к чужой жене через открытую враждебность ко мне, ее сыну.

Я побежал в контору музея, надеясь, что там есть бюро находок. В конторе сидели трое мужчин, смотрители-итальянцы (как вскоре выяснилось), одетые в ст