раниях не поумнеет.
Впрочем, как бы ни вознаграждали ее окрыленные родители и сколько ни брала бы она где только можно переводов и корректур, сколько ни писала бы курсовых работ за нерадивых студентов — денег, конечно, не хватало. Она и ее дети были не просто очень бедны. Если сосчитать, сколько у них в месяц приходилось на человека, становилось ясно, что ее семейство могло жить на свете только чудом. И это чудо продолжалось изо дня в день, не замечаемое никем в ее семействе. Ни маленькие дети, ни даже их девчонка-мать не думали, что с ними происходят чудеса. Они не представляли, что может быть иначе. К примеру, мать семейства не могла представить, что какая-нибудь торговка на базаре не сделает ей скидку при покупке манки, или колбасы, бананов или яблок. И точно, скидка тут же делалась. Кондукторы не требовали денег за проезд, поскольку она не верила, что у ее семьи из-за нехватки денег могут возникнуть проблемы с передвижением по городу. Знакомые наперебой тащили ей бывшие в употреблении детские вещички, и они были еще совсем как новые. А если у кого-то из ее детей вдруг поднималась температура — врачи были само внимание, и не ожидали при этом ни конфет, ни коньяка, и никаких других подарков-подношений, а она не верила, что в этой жизни может быть по-другому.
И только в любви все обстоит иначе. Не так, как в том рассказе Бредбери. Наша вера во все хорошее нам в ней только мешает. Стоит тебе расслабиться и поверить, что милый никогда тебя не бросит, что он твой навек — сколько же он, бедняга, добивался, чтобы ты ему поверила, только тогда, мол, он был бы вполне счастлив — и ты уже не ждешь ну абсолютно никакой беды, и твоя душа начинает прорастать в чужую душу — как милый твой выкидывает фортель. Ухожу! Ему стало с тобой не интересно. Вечная любовь — это всего лишь вечная борьба. Заставить тебя ему довериться — это для него значит победить тебя, а побежденная ты ему уже не интересна.
А она, бедная, не создана была для борьбы. Ей бы жить в мире, где никто ни с кем не борется. Ей бы, как родилась, так сразу в рай! А судьба распорядилась так, чтобы ей здесь еще пожить, оставить потомство…
На картошке, после второго курса, нашелся один парень, который возжелал получить свой первый опыт именно с ней и был настойчив в своем стремлении. И она, лежа с ним на колючем пыльном сене, уже как-то знала, что этот от нее не уйдет до поры до времени к другим — искать лучшую, пробовать, и что из-за него она еще хлебнет много беды и много слез прольет — но это будут слезы совсем иной природы, а детей все же родится не меньше трех. Хотя и не больше. И троим придется потом что-то делать за восьмерых-десятерых, чтоб получился настоящий семейный клан.
Что это за клан и чем он будет знаменит? Она не думала об этом. Когда-нибудь все так и так станет известно. Ей, ее городу, стране, а может, даже миру. И она поймет, что сама-то знала обо всем с самого начала. Как знала с самого начала, что детей будет только трое. Что-то помешает родиться всем остальным. Что? Да что! Еще не ясно? Бросит ее муж!
К тому времени она и позабыла уже, как это, когда тебя бросают. Ее-то никогда никто не бросал. По ней за километр понятно было, что она чуть не с пеленок вышла замуж. Она другого состояния не представляла, как быть замужем. Да и никто иначе ее не представлял, как мужнюю жену. Подростки, жаждавшие опыта, забылись — да и были ли они когда-нибудь?
Она слушала своих подружек, делившихся сомнениями с ней — женится парень или нет, а если, наконец, женился — обманывает тебя он или нет, и если да, то с кем. И это было похоже на то, как в детстве мама входит в спальню на твой плач и берет тебя на руки. И ты глядишь на черные углы, которые тебя еще секунду назад пугали, в которых таилось что-то и скрипело, и шевелилось, а теперь исчезло, его больше нет. И ты задорно смотришь в угол и в мыслях говоришь нечистой силе: «А ну-ка покажись! Ага, боишься, когда я с мамой!»
Это было освобождение от страха, и теплая волна захватывает тебя всю — освобождение от страха одиночества, от страха быть ничейной бабой — любовники, чьи-то мужья, озлобленность на мир… При всем при этом — удачная карьера, деньги, позволяющие гордиться собой на людях — как же, ты все деньги можешь тратить только на себя. Хочешь — ходи хоть каждый вечер в косметический салон. В солярий. И куда там еще. И кремы, кремы от морщин, чтоб еще немного продержаться молодой, чтоб околдовать хотя бы ненадолго нового чьего-то мужа.
А у нее была — свобода от свободы. Класс! Приду домой — как много всего надо сделать. Обед сварить, прибраться. То, се. Ведь у меня семья! Мне некогда! Скорее бы домой!
Казалось, что она могла быть только такой, какой была, и муж ее тем только и мог быть, что ее мужем, отцом-основоположником большого клана. И никто бы не догадался, что этот парень рано или поздно предаст ее так, как и не снилось всем этим мальчикам, по одному прошедшим через ее первый-второй курс.
Удаленность местности, где они жили после института, от города, где жила вся ее родня, сыграла парню на руку. Все дело было в том, что выйдя замуж, она переехала к нему. Так было решено еще на третьем курсе, в студенческой общаге. И потому однажды, когда пришло время, он просто посадил ее в самолет, летевший в город к ее родным. Пусть погостит, они, небось, скучают. А после у него долгое время не было денег, чтобы прислать ей на обратную дорогу, или чтобы самому приехать навестить ее с детьми. Он часто ей писал, что у него нет денег. И их на самом деле не было. Он состоял на бирже, пока можно было получать пособие, и он не думал даже о том, что он ее уже бросил. Он сделал как лучше. Ей же будет легче пережить трудные времена в кругу ее родных. А трудные времена и не думали кончаться, и ему не обязательно было что-то делать, чтобы начать жить вместе с ней.
И она всем говорила с его слов, как трудно сейчас найти хорошую работу, и как любит ее оставшийся в далеком городе муж, как он скучает. Ей хотя бы легче — дети же с ней, а он там один. Младший ребенок родился уже на новом месте, парень поздравил ее по телефону и попросил поцеловать за него младенца, а после она долго еще писала ему письма о том, как дети подрастают и, например, как они учатся читать, а заодно осваивают недесятичные системы счета. Десятичной они уже владеют вполне и могут досчитать хоть до миллиона, и она думает, в какую из гимназий их отдавать.
Парень всякий раз прочитывал ее письма с интересом. Находить слова было ее профессией. Из слов у нее вечно складывались какие-нибудь занимательные истории. А когда знаешь тех, о ком они написаны, читать тем более становилось интересно. Но после как-то раз, после того, как она уже с полгода не писала ему, он получил письмо, в котором речь шла о разводе. «Я много раз писала тебе, как нам тяжело, — писала она ему. — Теперь поняла, что это было бесполезно. Ты уже никогда ничего не сделаешь для нас».
Конечно, в тайне она надеялась, что прочтя письмо, он захочет поспорить с ней: «Нет же, сделаю!» И тут же у него откуда-то возьмутся деньги, и тут же он объявится в ее городе, чтобы заботиться вместе с ней о будущем великом клане, а за одно, конечно, и о ней самой. Но он, прочтя и удивившись в первый момент тем переменам, которые она так смело предлагала ему, после неожиданно для себя подумал — «Ну, наконец-то».
Он не бросил ее — она сама его бросила.
Он позаботился о том, чтобы свести размеры алиментов к минимуму. Знающие люди подсказали, как.
И ее память о нем тоже стремительно сводилась к минимуму — сама собой, без всяких ее стараний поскорей его забыть. Будущие основатели семейного клана пищали вокруг нее с утра до ночи, тянули ее за джинсы, требовали внимания к себе, боролись друг с дружкой за ее внимание — его едва хватало на всех.
И так же, как ее внимание, они делили с писком, со слезами подаренные кем-нибудь игрушки, карандаши и те же старинные прабабушкины пуговицы. Да мало ли еще за что они боролись на полу, пыхтя, катались между ножек ее стула и стола. А ей в ее сосредоточенности все было нипочем — лишь бы не лезли к ней на коленки, не заглядывали в ее лицо: «Мама! Ну, мам!»
Бывало, что она поднимала голову от стола и кричала прямо в детское личико по слогам: «Я ра-бо-та-ю! Трудно, что ли, понять, когда мама ра-бо-та-ет!»
Малявки прятались от ее раздражения под стол в ожидании, когда мама почувствует вдруг голод. За работой он всегда накатывал на нее волной, только что не было ничего, и вот уже от голода руки дрожат и все так и скачет в ее глазах. Какая уж там работа! И тогда она вскакивает из-за стола и бежит в кухню — дрожащими руками ставить кастрюльку — малявки за ней, и пока будет вариться каша, мама будет обнимать сразу всех, и все будут смеяться. И их отец стал первым, по кому ее не тянуло плакать, первый, кто оставил ее мысли сразу и навсегда. И теперь, глядя на нее в окружении детей, трудно было представить, что в этом странном семействе когда-то был еще и некий мужчина, хотя, разумеется, его не могло не быть.
Чтобы представить его здесь — пятого-лишнего — нужно было обладать недюжинным воображением, какого не было ни у кого из встречавшихся ей людей. Никто из тех парней, кто подавал ей руку при выходе из троллейбуса или, наоборот, с асфальта подавал ей в троллейбус одного за другим ее детей, отсчитывая громко: «Раз! Два! Три!» и смеясь — никто ни на секунду не представлял себя в ее семействе пятым-лишним.
Есть женщины — возлюбленные, есть женщины-матери, вспоминала она теперь слышанное на первом курсе от кого-то утверждение. Тогда она еще подумала — а как стать матерью, минуя стадию возлюбленной? Ей было бы достаточно быть матерью — ребенок же тебя не бросит, как бросают парни. Она была уверена — не бросит.
Но теперь, перестав быть чьей-либо возлюбленной, она все больше осознавала, что роли матери ей все же недостаточно — она представляла кого-то рядом с собой на улице, — вот он сажает себе на плечи ее младшего ребенка…
Дети — этот пояс невинности — окружали ее повсюду, и вдобавок, она так и не овладела искусством обольщения. Вывеска у нее была что надо, и лицо, и ножки. На эту вывеску клевали многие — и отходили, точно обманутые недобросовестной рекламой. Она не знала, что отвечать обращавшимся к ней мельком за порцией кокетства каким-нибудь парням. Будь они рабочие с завода, будь они студенты или начинающие нувориши — всех бы их устроила одна и та же интонация, одна улыбка, и почти одни и те же ее слова. Но она не знала этих слов. И парни тут же обращались к кому-нибудь еще,