В ожидании Конца Света — страница 15 из 33

Тогда Милявский женился на главной архитекторше района, косматой суровой одинокой даме, расправил крылья и захотел стать директором музыкальной школы. А что? И стал. А что? Подумаешь: непонятно чего хотел от учителей. Или вдруг выгнал всех музыкантов убирать двор. А что? А то, что подслушивал и проверял по секундомеру, сколько идет урок, — так он же директор. И что отлавливал учеников и задавал интимным шепотом вопросы, а что учителю подарили на Восьмое марта. И что интриговал, вызывал учителей по одному, выспрашивал сплетни, кто с кем. Имел право! Дружил сначала с одними. Потом с другими. Путем угощения коньяком. Сначала одних угощал коньяком, потом других. Причем варьировал, дорогой коньяк сменялся на дешевый. Люди нервничали. Спрашивали друг друга: тебя каким сегодня коньяком угощали?.. И директора стали ненавидеть все, кто любил дорогой коньяк. А дорогой коньяк, как выяснилось, любили все.

Милявский пошел дальше. Запретил «водить слона», то есть подрабатывать на свадьбах, крестинах, юбилеях. Проверял, подглядывал, выспрашивал, ябедничал в финотдел.

Надоел до чертиков. Дальше — больше. Захотел отобрать у прекрасного музыканта, у потомственного мастера по изготовлению духовых молдавских и буковинских инструментов, известный в стране и за рубежом национальный оркестр.

— Как это? — сказал Милявский. — Я ж, этсамое, директор музыкальной же ж школы, а ты кто? Да у тебя ж, этсамое, музыкального ж образования нет!

Варежка Иван Васильевич, драгоценный для всех нас музыкант, человек объединяющей силы, центр радости и вдохновения, растерялся просто от такого обнаженного хамства и не выдержал — слег с сердечным приступом. Не мог понять: за что, почему? И все, даже любители дорогого коньяка, не могли понять. Но поняли. Потому что Милявский хотел сам стоять и махать. И не только стоять. Но и ездить. И кланяться. Фестивали, Европа, Канада же! Вот Канада раз в год, этсамое — дни Украины в Торонто! Телевидение! Президентские концерты! Какой еще, этсамое, Варежка, ну?! Он! Милявский! Сам возглавит! Сам! Оркестр — это вам не что-нибудь! Это… Короче, все. Вот поэтому не спалось ему, и жена-архитекторша как-то сказала: а в чем дело, Милявский, что такое, почему оркестром руководит какой-то старый Варежка, в чем дело, спрашиваю тебя? И Милявский утром пришел, отобрал оркестр, да и выгнал Варежку. Как в сказке про избушку лубяную и ледяную.

Костюм пошил себе Милявский. Шикарный. Долго тщательно выискивал в магазинах сорочку с запонками, чтобы, когда дирижировать, они блестели в свете прожекторов. Архитекторша попросила кого-то — ему из-за рубежа привезли. И терзал Милявский оркестр нещадно. Каждый день репетиции, репетиции, репетиции.

Ну оркестр — это же не только инструменты, зал, пюпитры, ноты. Это еще и люди. А музыканты, это ведь народ не очень простой. Чуткий. Особенный. На репетициях — ладно — играли, как учил предыдущий руководитель. Играли нормально, ничего. А перед концертом все договорились — элементарно — диезы, бемоли — игнорируем. Все играем дружно, красиво, дирижера глазами жрем, а где диез или бемоль — смотрите внимательно! — не играем.

И ведь вот же какие восхитительные сплоченные хулиганы, какие молодцы! На дирижера действительно смотрят преданно, играют дружно, но что-то не так. Никто из слушателей неискушенных — а там же чиновники, райком партии тогда был еще, исполком, уселись все на седьмой ряд — никто понять не может. Вроде играют как всегда. Но не так! И оркестр все делает — встали, когда надо. Сели, повернулись вправо-влево, пританцовывают ногами, глазами, плечами поигрывают, покрикивают: э! э! э! А звучит как-то… издевательски. Объяснить невозможно, но издевательски…

Явно издеваются. Явно. И ударные — тоже. Большой барабан, дядя Гриша, лупит вроде, весело так, прыгает рядом с барабаном, но не то, не туда, не так!

И секретарь по идеологии вызвал Милявского объясниться, спрашивает, мол, Милявский, в чем дело? Что это было? И этот идиот взял да и обвинил Варежку. Мол, он же, этсамое, заболел — сердечный приступ, так? И я в последний момент его, этсамое, подменил, а что было делать. И видите, оркестр не готов совсем оказался. Я всю ответственность, конечно, этсамое, беру на себя, но виноват во всем Варежка. Вот как иногда подлость бывает искренняя и незамысловатая. И зависть тоже.

Но это потом было. А тут конец света в первый раз объявили, в 1999 году. И он прибежал к нам за советом. Несчастный, жалкий. Умоляет, этсамое, хоть скажите — во сколько! Этот вопрос он вообще чаще всего задавал. Странно, конечно… Ему говорят, Варежка-то с сердечным приступом свалился. А он спрашивает:

— Во сколько?

Или, например, кто-то ему на ухо, мол, любовница твоя, секретарша Света, мальчика родила. А он глазами забегал, вспотел сразу и опять:

— Во сколько?!

Или вот завхоз ему звонит, говорит, проблема, в здании музыкальной школы отопительная система полетела…

— Во сколько? — опять.

И когда ему объявили, что грядет конец света, он, конечно, спросил: «Во сколько?»

И я ответила:

— В четыре, Милявский.

А он спросил:

— Чего, этсамое, четыре?

А я ответила:

— Ну… дня.

А он:

— Да? этсамое, да? точно?!

Короче, без пяти четыре он объявил сотрудникам своим, измученным его интригами, подозрениями и коньяками, перерыв и вышел на площадь перед Дворцом. Стал в центре, осмотрел, чтобы не было над ним проводов, чтобы не было рядом ничего такого, что бы на него упало вдруг. И так стоял там. И все в окна наблюдали, как он там стоял: голова в плечи втянута, хвост поджат… И кто-то не поленился выйти и спросить: а вдруг… снизу… из-под земли… р-раз! И гейзер! Или еще какой-нибудь сюрприз?

Короче, извелся сильно, этсамое, но жена его архитекторша оттуда забрала, и, видимо, хорошо он получил дома. Жена была — ого, тиранша жуткая. И если бы они оба были поумней, то поняли, что конец света действительно наступил, но только в отдельно взятой семье. Потому что ну нельзя же так бесцеремонно вести себя, как будто город — это твоя собственность, как будто это твоя вотчина, как будто ты барыня, а все твои подчиненные — крепостные. У жены Милявского вообще неприятности начались — она исторически ценные здания свалила и взятки брала за незаконное строительство. И без конца их обоих вызывали, допрашивали, подписки брали. И тогда Милявский тихонько сбежал в Германию. Как этнический немец. Глупый-глупый, а хитрый и предусмотрительный. И там сейчас, в Германии, живет. Женился. Этсамое, даже не смешно — на архитекторше женился. Только на другой.

Ну а тогда, когда вышел тот мой фельетон в киевском издании, я не знаю, как он себя узнал, но узнал. И не здоровался. И даже недавно, когда приехал к кому-то в гости, все равно при встрече явно узнал, но не поздоровался…

Па-дам! Па-дам! Па-дамм!

Музыка… Хм, опять музыка…

Па-дам! Па-дам! Па-дамм!

Ой, что-то задремала. Что же это я задремала? Мне же надо собираться и спасать. Вообще странно как-то. Обычно в последние минуты, как водится, как пишут в умных книжках, вся жизнь вспоминается по порядку. Вот я родился, вот я пошел. Пошел-пошел. Пошел в детский сад. В школу пошел. А у меня что за воспоминания? Ну никакого порядка. Тут тебе война, тут тебе школа, и здрасте-пожалуйста, откуда-то Джон Рид вынырнул. И Ленин шныряет — туда-сюда, туда-сюда. А с ним под ручку какие-то странные, не всегда симпатичные персонажи. Может, и не будет этого всего — раз жизнь вспоминается не по порядку, может, пронесет.

А с другой стороны, раз вспоминается, значит, помнится. А то, что помнится, то и жизнь!..

02.08Ох, как тянется время

Наверное, надо молиться. А как? Вот мою маленькую дочку учил ее такой же маленький друг Женя во дворе в песочнице, что надо молиться так: сложить ручки лодочкой на животике, закрыть глазки и сказать: «Бог-Бог, здрасьте, как у тебя дела?» Лина еще на это ему ответила авторитетно:

— Взрослым нельзя говорить «ты», надо говорить «вы».

А друг Женя ей ответил: так Бог же тоже маленький. Я видел на картине в книжке, он там у мамы своей на ручках сидит. Маленький Бог — для детей, а взрослый Бог — для взрослых. И потом — Женя объяснял — надо сказать, например: «Бог-Бог. Я сегодня разрисовал обои». И потом надо сказать: «Бог-Бог, я больше не буду», ну и потом уже, если тебе что-то надо: «Бог-Бог, сделай, чтобы мама купила мне лего „Пираты“. И затем уже открываешь глаза и говоришь: „Ну все. Пока. Аминь“.

Когда-то мне позвонили с работы и сказали, что очень плохо нашему сотруднику Ивану Георгиевичу. Что он лежит сейчас на операционном столе и уже пятый час ему пытаются остановить желудочное кровотечение. Он такой был хороший человек, этот наш Иван Георгиевич. Я села в уголок и стала бормотать: Бог-Бог, здрасьте, послушайте, наш Иван Георгиевич такой хороший человек. Он так любит своих мальчиков, своих сыночков. Так смешно и с таким счастливым изумлением о них рассказывает. Он такой работоголик. Он потерял недавно любимую младшую сестру Валечку. Ну что вы, а, Бог? Уже пятый час, а? Ну вам ведь не сложно, а?.. Вы же всемогущий. Ну все. Пока. Аминь».

И, как оказалось, в это же время и другие наши сотрудники говорили почти то же самое. Конечно, по-разному и на разных языках, в разных местах, в храме, или, как я, в уголке своей комнаты, в клинике, где оперировали Ивана Георгиевича, или просто на улице. Но все мы обратились к Всевышнему с одной и той же просьбой. Не знаю, чей голос был услышан, но кровотечение остановили, Иван Георгиевич пришел в себя, встал на ноги и через полгода после операции опять принялся обихаживать свое большое подворье, делать новый забор вокруг дома и заниматься детьми.

Умер он летом. Мы узнали об этом только потом. Оказывается, он копал колодец. После таких сложных операций копал новый колодец. Потому что старый колодец находился во дворе, а принято у нас здесь, чтобы колодец выходил на улицу, чтобы любой проходящий, любой путник мог подойти и напиться, не спрашивая разрешения. Иван Георгиевич решил выкопать колодец для людей. И никто его не остановил, не удержал.