В ожидании счастливой встречи — страница 15 из 120

Ульяна любила отца, но и боялась, теперь она поняла, что для отца она была всем: гордостью, надеждой и печалью. Харитон Алексеевич любил дочь дико, исступленно, как вдовцы любят детей, вымещая на них свое одиночество, неудачи и неурядицы в жизни. То он требовал от дочери к себе внимания, капризничал, то забывал о ней.

От матери Ульяна осталась пяти лет. Мать ее, Серафима Андреевна, была женщина красивая и взбалмошная. Отца она не любила и, больше того, ненавидела за привычку походя плевать на пол. Через ненависть к мужу Серафима Андреевна холодно относилась к дочери. Смотрела на нее с брезгливым недоумением, угадывая в повадках маленькой Ули черты мужа.

В детстве Серафима Андреевна, одна дочь у родителей, была ребенком избалованным. Жили они зажиточно, на широкую ногу. Кроме пашни и скота имели маслобойню, держали работников. Серафима росла и сразу как бы в один день превратилась в прекрасную невесту. Как-то за обедом, когда у них по своему обыкновению гостил отец Ванифатий, зашел разговор о достойных женихах. Отец Ванифатий возьми да и подскажи, что у мельника Харитошки денег куры не клюют. Харитон собирался ставить паровую мельницу. Отец Серафимы решил при случае повидаться с Харитоном. Понравился ему мужик — рассудительный. У такого должна быть деньга, верно о нем говорят. У такого сквозь пальцы ртуть не просочится. Была бы деньга, а любовь — дело наживное — притрутся…

Отец Ванифатий и венчал Харитона с Серафимой. Венчал с превеликим удовольствием. Он ведь доводился дальним родственником Харитону. Но не задалась жизнь молодых, хотя Харитон и старался: поставил паровую мельницу, пристрой к маслобойне, выстроил каменный с балконом дом. Дел у него было на две жизни. Однако Серафима Андреевна никак не могла примириться со своей участью. Поначалу она тайком от мужа плакала. Потом тайком стала попивать наливку. А когда Харитон уезжал из дома — ударилась в загулы. В дом просачивались с улицы какие-то люди, слышалось, как день и ночь Васька Плут рвал свою тальянку. Улю от греха подальше уводили соседи. Дня через два-три стихало, дом замолкал. И не однажды Серафиму находили без чувств. Отваживали, отпаивали парным молоком. Серафима Андреевна умерла неожиданно: то ли уксусной эссенции на похмел выпила, то ли еще чего — никто толком не знал. Отпели ее наспех и свезли на кладбище. В тот же день непьющий Харитон Алексеевич осушил одним духом четверть казенки и, закрывшись на все крючки и запоры, скрипел зубами, растирая по мясистому лицу непослушным кулаком крупные слезы.

— Вот мы, Улька, и одни с тобой остались. Недоглядели мать, — Харитон дико кривил рот. Уле было страшно и жалко отца.

И сейчас так живо было воспоминание, что Ульяне стало не по себе.

Выплакался Харитон Алексеевич — и словно забыл о дочери. Изредка в престольные праздники, будучи изрядно навеселе, он спохватывался, звал дочь и начинал ее воспитывать, сравнивать с матерью, упрекать ее. Как бы заново увидел он Ульяну взрослой, заневестившейся. И уже все свои планы строил с расчетом на ее будущее. В женихах не было недостатка, но Харитон не торопил события. Наоборот, выбирал, куражился, и это ему нравилось. Шутка ли сказать, только одного недвижимого приданого сколько! Не считая чистогана в банке. Из своих доходов Харитон Алексеевич не делал секретов. Перебирал Харитон Алексеевич женихов, как картошку перебирают перед посадкой, чтобы ни гнили, ни червяка, а за этим за всем и упустил время. Тут и явился со службы Кузьма. Если бы, конечно, понастойчивее отец действовал, Ульяне ни за что не устоять, все бы ее хвори, мигрени полопались как мыльные пузыри.

Как только Харитон Алексеевич приглядит Ульяне очередного жениха, скажет ей, а в ответ покорное:

— Твоя воля, папаня!

И сразу обезоружит Харитона Алексеевича.

— И правда, зачем торопиться?

А сам все исподволь ждал и надеялся: гляди, и залетит такая птица — все ахнут — с мешком золота. Вот бы винодельный завод прибрать к рукам, подумывал Харитон Алексеевич. Да и сын у Винокурова — Степка — богатырь, но вот пьет. Какое от него семя — род поганить? Об этом тоже думать надо. И отец Ванифатий все старается, правда, постарел, прыть не та, но Харитон Алексеевич ему верит. Можно сказать, он Харитона в люди вывел, но и Харитон пятистенок с садом ему купил, в долгу не остался: живи всласть, отец Ванифатий. Тоже денег стоит. Харитон своего слова ни перед кем не уронил, да что там говорить: свои люди — какие счеты.

Ульяна и теперь не может понять, как она так легко ушла из дома? Она ни о чем не жалела, не каялась, вот только сердце об отце саднило. Жаль было его, и Кузьму, и себя тоже. Отец теперь простил бы. Как он там один? Да и они как будут? Что ж, судьба! Кому что на роду написано. «Чему быть — того не миновать», — утешала она себя.

Плот с каждым днем становился все тяжелее. Бревна не слушались, как Кузьма с братьями ни наваливались на лаги, сил не оставалось, не дотягивали и до обеда. Скрепя сердце Кузьме опять пришлось надеть на Арину хомут и посадить Афоню верхом на кобылу. Арина, вытянув и без того длинную шею, тянула бревно из последних сил, слабел и Афоня. Он едва держался на костлявой спине Арины. Ульяна хватала ослабевшего Афоню, уводила под куст и усаживала в тень. Приносила пирог из щавеля — запеченную на сковороде темно-зеленую лепешку. Пирог был кисло-горький, но Афоня жевал, не чувствуя ни запаха, ни горечи, жевал, запивая отваром шиповника. Вся семья жила на этих пирогах и на отваре.

Отдышавшись и подкрепившись, мужики снова принимались за работу. Уже потемну Кузьма распрягал Арину. Ульяна слышала, как кобыла стряхивала усталость, — остро пахло хомутом и потом. Если Кузьмы долго не было, Ульяна шла сама на берег и заставала Кузьму на валежине.

— Это ты, Кузя?

— А кто еще, — отвечал Кузьма.

И в сердце Ульяны звучно и больно отдавался усталый, тусклый голос Кузьмы. Ульяна садилась рядом и не знала, как утешить, что сказать, но хотелось сказать хорошие, ласковые, ободряющие слова. От воды несло прохладой и огурцом.

— Даст бог, переживем это время. Только бы дотянуть до грибов, ягод — уж немного осталось, а там, гляди, и хлебушек поспеет… — заводила разговор Ульяна.

— Чтобы земля да не родила, такого быть не может, — включался в разговор Кузьма, — хоть и нет мельницы, зерно — тот же хлеб — напарь в чугуне, за милую душу…

— Ты бы, Кузя, между делом корыто бы выстрогал, а то в чем стряпала, в том теперь стираю, грешно, Кузя. А как придется тесто заводить?..

— Выстрогаю, — теплел голос Кузьмы. — Отфугую, Уля, ни у кого такого не будет, во всей округе не найдешь.

— Спасибо, Кузя! Уважил. Мне такое и надо…

Кузьма обнимал Ульяну, и на душе легчало.

На Ангаре в такие часы, как высветлиться последней звезде, воздух, кажется, звенит тоненько-тоненько и, кажется, вот-вот порвется, тогда откроется вся вселенная и Кузьма с Ульяной увидят дали, им уготованные. И все станет просто и ясно, для чего жив человек.

После выгрузки плота сил на жизнь уже, казалось, совсем не осталось. Покачивало ветром, как ту мокрую лиственницу, только и не сваливались, потому что крепко держались корнями за землю. Но Кузьма упрямо брался за топор. В голове бухало, в глазах летали разноцветные метляки, а то и вовсе застилала свет черная пелена. Кузьма садился на бревно и долго не мог подняться. Но, поднявшись, ошкуривал бревна, чтобы не портился строевой лес. В такие минуты Ульяна старалась обходить стороной Кузьму. Удивлял ее Аверьян-молчун. Пока Кузьма собирался, он квашню вытесал, выстрогал, и не какую-нибудь, а из кедрового комля, клепку до желтизны отделал. Кузьма и тот диву давался:

— Ты смотри, братуха, хоть на ярмарку…

— Это Уле.

Ульяна радовалась — золотые руки у парня и душа тоже.

— А я сегодня утром, братка, корову видел, — сказал Аверьян за обедом.

— Ну-у! — Кузьма перестал жевать и уставился на брата.

— Во-он под тем лесом, — показал кружкой Аверьян.

— Погоди, — остановил Кузьма брата, — корова или кто другой? Вглядывался?

— Вглядывался, — пообдумав, ответил Аверьян, — шевелилось — черновина…

Ульяна занесла над столом сковороду с «пирогом», да так и замерла, открыл рот и Афоня.

— Так, так, — потакал Кузьма, — что же не крикнул?..

— Что кричать, в лесу скрылась…

— Корова, говоришь? — никак не мог успокоиться Кузьма. — Неоткуда бы ей вроде взяться…

Кузьма дожевал, вылез из-за стола, сходил достал из сундука бердану, покатал на ладони единственный патрон.

— Ну, на фарт, мужики, — подбросил он пулю, — готовьте дрова, котлеты жарить и варить мясо.

Ульяна и братья проводили Кузьму до опушки. Кузьма вошел в лес, и тут же из-под кустов снялся выводок рябчиков. Мгновенный «фырк», словно скорлупу рассыпали, и вот уже стайка под ельником. Кузьма загнал в патронник пулю и крадучись пошел за ними, но тут же одернул себя:

— Что это я — пулей. Их бы впору солью.

Час проходил за часом, версты немереные, но дичи больше не было. Правда, Кузьма поднял и глухаря, но, пока вскидывал ружье, глухарь подрезал верхушки сосен и упал между ветками. Кузьма поглазел на спутанные макушки сосен, но ничего, кроме старых гнезд да лоскутов голубого неба, не увидел. Взвесил свои силы и далеко в тайгу забираться не решился. До своих добрался уже в сумерки. И всей-то добычи было несколько кусочков затвердевшего лиственничного сока.

— Это вам конфетки лиса прислала, — Кузьма передал Ульяне комочек и устало опустился у костра.

Подкрепившись утром щавельным пирогом с отваром шиповника, Кузьма снова пошел в лес пытать фарт. Встретился лось — переплывал реку, губить зря не захотел, какой смысл: была бы лодка — можно было стрелять. И опять возвратился с пустыми руками. Недалеко от своего балагана увидел колесник, он шлепал вверх по течению, только труба и торчала над водой. Колесник резал наискось реку и вроде даже прихлебывал бортом воду. Кузьма изо всех сил орал, махал руками, рубахой. С парохода его не увидели. Кузьма упал на колени. Пожалуй, впервые в жизни душила слеза Кузьму, он плакал от собственного бессилия, от жалости к Ульяне, братьям… Сколько он пролежал на земле — Кузьма не знал. Слезы облегчили душу, принесли нежданное успокоение.