В ожидании счастливой встречи — страница 22 из 120

Аверьян вывалил из подола на стол подберезовики и обабки. Грибы лежали матрешками. Кузьма отложил грабли.

— Мать! Погляди, что натворил братуха! — крикнул он Ульяну. — Жареху подстрелил…

С этого дня стук топоров на срубе увял, все реже звенела пила, а скоро и совсем замолкла. Братья в шесть рук строгали клепку, собирали кадушки. Работали день-деньской, прихватывали и ночи — плели из прутьев и корзины, и короба, готовились взять гриб. А гриб только подразнил, проглянул и тут же зачах.

— Неужто только губы помазать? — сетовала Ульяна.

— Это гонцы, основной гриб впереди, а по времени рано. Вспомни-ка, мать, когда вылезает груздь? — обнадеживал Кузьма. — А вот трава поспела косить, в самый раз… Мужики, косы на плечо — и айда на елан.

Звенят косы, поет земля, по траве переливы стелет. Аверьяна Кузьма пускает вперед по прокосу, а сам под пятку ему косой идет.

— Ты, Аверьян, волю дай плечу, волю, размах руке и не клюй литовкой, это тебе не тяпка.

Кузьма обходит Аверьяна.

— Смотри! — закидывает он правую до предела, до упора в пояснице. — Ноги не отрывай. Вдох — ступни на месте. Выдох! — Кузьма с силой протягивает косу, и трава кланяется ему… и валок слева лег, и потянулся прокос — чистый, спичка упала, видно — косточкой отсвечивает… И снова вдох и выдох. — Перенял?! Ну вот. — Кузьма уступает место.

И уже по-другому поет земля, в два голоса, в две силы. Афоню бы поставить подголоском — литовки нету. Афоня с Ульяной по холодку уже обежали ближние перелески, худо-бедно, а на жареху добыли, пусть не первоклассный, но гриб, еда.

А как ободняет, Кузьма понюхал, пощупал «кошенину» — шумит. Тут уж все на гребь. Трое с граблями, Кузьма с вилами, поторапливаться, пошевеливаться, Афоня гребет сено в вал, а сам нет-нет да и на солнце поглядывает: замельтешит солнце — купаться. Тогда и сено голос потеряет, обвянет, липнет к граблям.

Ничто так не остужает, не бодрит, как ангарская вода. После остуды и работа по-другому — в козырь идет, хоть косить, хоть зароды метать. Афоня на Арине копны подвозит. Нешуточное дело — управлять лошадью, когда ее донимает мошка, сечет паут. Трудно и удержать кобылу на месте. Пока Аверьян заправит под копну веревку, Афоня старается березовым веничком смахнуть с Арины паутов, но и самого жарит гнус… Потом уж Кузьма вершит стог, Арина перекусывает, а Афоня бежит на речку окунуться раз-другой.

Сено хорошее, луговое — разнотравье. До дождя надо успеть и второй зарод поставить, всю гребь подобрать. Афоня знает: прибьет гребь дождем, и на сено оно не похожее. И пахнет не солнцем, не цветами, а прелью-пылью. Такое сено только на подстилку годится, а работы с ним еще больше. Сено — тот же хлеб, потому и отношение к нему любовное: свершили зарод, прочесали граблями — пусть стоит до зимы.

Первый груздь ломал опять же Аверьян. Искал в березняках заготовку на полоз, пригляделся: что-то подозрительно лист прошлогодний топорщится, разгреб, а под рукой словно пельмень — груздь. Дальше — больше, цепочка в траву привела, а в траве взвод, груздь к груздю, как морячки на параде выстроились. Пришлось Арину запрягать, на телегу ставить короб и вывозить гриб. День всей семьей ломают груздь — ночь обихаживают. Обобрать надо с каждого траву, лист, на три ряда вымыть, чтобы потом земля на зубах не хрустела.

— Ты бы, Ульяна, прилегла, — смотрит, смотрит да и скажет Кузьма. — Не одна ведь, вон какой живот…

— Где? — утянет Ульяна. — Легче рожать будет.

— Откуда тебе известно?

— Знаю. Нарожаю дюжину, вот и ты будешь знать.

— Нарожай, — живо соглашается Кузьма, — мальчишек побольше, работников.

Ульяна разговаривает, шутит, а руки ее словно самостоятельной жизнью живут: мелькают, укладывают рядами в бочку белый как репа груздь. И вспоминается ей дом, отец. И сама она, еще девчонка. Мелькают руки у Ульяны над бочкой, и некогда ей смахнуть непрошеную слезу. А ведь думала о приправе. Отец по этой части был мастер, всегда в солении пользовал и чеснок, и корицу, и смородиновый лист.

— Афоня, сбегай-ка на ручей за смородиновым листом.

— Бегу, Уля.

— Ой, Афоня, много соли кладешь…

Соль убывает из мешка прямо на глазах.

Когда грузились на плот, Ульяна еще подумала: куда Кузьма набрал столько соли — зерна, муки мало, а соли много, еще хотела спросить, не собирается ли Кузьма кашу из соли варить. Прежде она не замечала в хозяйстве, сколько идет соли, хотя дома к столу всегда было соление: огурцы, груздь — до нового урожая держались. Принесут на стол ядреный, на зубах похрумкивает, душистый, по всей улице запахи стоят. В эту пору соседи хоть рассолу да выпросят у отца. И снова отец перед глазами. Дом родной. В эту пору на веревке в колодец опускают кадушки с солениями. Из колодца груздь особый, Ульяна и сейчас чувствует, как он колется на губах. В такие минуты притихает Ульяна.

Кузьма только посмотрит на нее. Пусть о своем подумает. Может, это к лучшему, что не выбралось у них момента для разговора, казалось бы, о самом главном, о сущем — как жить-то дальше? Какой он будет — их завтрашний день. Ну, поговорили, а что изменилось бы. Что он, Кузьма, может еще сделать для своих родных людей, что? Хорошо, что все разговоры только о насущном. Этим они охраняли главное — большое и в то же время ломкое. А будет ли завтрашний день? Столь наболевший и столь же нелепый вопрос все отодвигался, а особенно ни Кузьма, ни Ульяна, ни тем более братья ответить на него не могли. Так зачем теребить друг другу душу. Каждый берег другого. Отводил неразрешимые словами вопросы и спокойно верил: сегодня плохо — завтра будет лучше. Надо только старательно работать, делать столько, сколько хватит сил.


Сколько дней стучат топорами Агаповы в Кузьминках, у Афони и грамоты не хватает сосчитать зарубки на Вороньей лиственнице. Приспело ставить дом. Собрались Агаповы в предбаннике на семейный совет.

— Ну как, мужики, дальше жить? Проживем тут и будем рубить дом? — спросил Кузьма братьев. — За вами слово.

— Лучше рыбу удить, — не заставил ждать ответа Афоня — и тут хорошо жить.

— Ты, Афанасий, вперед батьки не лезь. Пусть вначале скажет Аверьян, — одернул старший брат младшего.

— Когда-никогда, а дом ставить надо, — как-то по-дедовски со вздохом сказал Аверьян. — Распочать только стоит, а там бревно по бревну — расти будет…

— Ну, теперь ты, Афоня, скажи — твой черед.

— Подмогну. Рыбу можно удить и в промежутке между делом… — пришел к выводу младший брат.

Кузьма держался такого же мнения.

— Что верно, то верно. Когда-никогда, а распочинать надо…

Ульяна, конечно, права, дом рубить можно было бы и погодить. За лето все равно не осилить, а вот без погреба — выбросишь еду.

— А ручей на что, — спохватился Кузьма. — Тот же самый колодец — ледник. Как же это, мужики, мы раньше не догадались?

Кузьма вскинул лопату на плечо, Аверьян — топор, Афоня — пилу. Как делать запруду, братьям объяснять не надо. Вода вот только холодная, кости ломит, но это пока не обвыкнешь. Срубили Кузьма с братьями ряж через ручей, уложили в него камень, вода в ручье поднялась. Аверьян принес еловой смолы, промазали у бочек швы и тихонько в ручье утопили бочонки. Лишняя вода переливочным веером перелилась через плотину.

— Впору мельницу ставить, вода пропадает, — заныла душа хозяйственного Аверьяна.

— Придет время, братушки, и мельницу поставим, и заставим колесо воду крутить, — заверил Кузьма. — Вы вот лучше покумекайте, куда деваться с ягодой? Черемуха, боярка, черника, костяника — на сушку. А смородина, жимолость, голубица — эту без сахара не удержишь.

Пробовала Ульяна сушить эту ягоду и на солнце, и на ветру. Смородина вначале течет, а потом сморщится, плесенью возьмется, одна шкурка останется. Такую сушку, как говорится, ни в суп, ни в кашу. А ягода уродилась крупная, душистая и сладкая, да и растет недалеко — сто шагов по ручью. Ветку приподнимешь — рясная, дотронулся — сама в горсть идет. Кузьма не удержался, смастерил логушок ведра на три, засыпал смородиной и тоже в ручье утопил на пробу. Главное, ягоду до заморозков додержать, а там особого догляду не требуется, пусть промерзнет. Принес с мороза, оттаял — и как свежая, особенно брусника. А вот уже груздь, если перемерз, не оживишь — мочало. Гриб грибом, ягода ягодой, а всему голова хлеб. Есть хлеб — есть жизнь. Кузьма на дню по два раза пробует колос — молоко. Поглядит на небо, и вовсе сердце оборвется. Давят тучи. Не далее как вчера крупой пробросило. Сено хоть вовремя поставили, утешает себя Кузьма. Арина посверлила один стог, так ребята дыры заделали сеном, причесали, и опять зарод как новый. Арина тоже выходилась, отъелась, бока блестят.

— Хоть бы дал бог кобылку, — желает Кузьма.

— От жеребчика тоже не откажешься, — вставляет Ульяна.

— Не откажемся, мать, ни от сына, ни от дочки…

Любы Ульяне эти слова, но они и пугают Ульяну. А что поделаешь, нет твоей воли — родишь или погодишь. Ульяна раньше как-то не задумывалась над жизнью. Жизнь да жизнь — как хлеб, как вода, как сон. Живем и живем. Теперь это слово словно и другой, глубокий смысл обрело. Жить — это дать жизнь другому, продолжить жизнь. И в слово влилось и небо, и земля, и любовь, и судьба, и ответственность за все содеянное, задуманное.

Теперь Ульяна свободную минуту проводит у няни Клашиной корзины, выкраивает из тряпок пеленки малышу, шьет распашонки из старых рубах. Не кормить бы мужиков, то и не оторвалась бы от этого занятия. В тихие часы у корзины Ульяна слушала мир вокруг себя и новую жизнь в себе. А вокруг все в природе тоже торопилось жить. Ульяна верила в загробную жизнь и знала, что ей уготованы за ослушание отца муки, и если просила она у господа, так только за дитя в чреве и за Афоню малого, неразумного.

Управились с ягодой, грибом, и в Кузьминках вновь бойко стучал топор, звенела пила, бывало, слышалась и песня. То словно вымерла деревня в одну баню: ни шороха, ни дымка. Только ворона по-хозяйски осматривала пустой стол. Это значит, Кузьминки еще со вчерашнего утра выехали в кедрачи на промысел ореха.