— Испытаем?
— Да ты что, Кузя, есть ум? Решите ребенка!..
Не услышала она, как за спиной появился Афоня.
— Уля, есть от братки письмо?
— Нету, Афоня, никакой весточки.
— А знаешь, Уля, сколько дичи вытряхнула на поля тайга, как ореховой скорлупы: и косачей, и перепелок, а вот и гусь, — вывернул из-за спины и потряс гусем Афоня.
Еще дед Аверьян научил Кузьму ставить силки на глухаря. Кузьма передал науку братьям, Афоня пошел дальше: приспособился ловить гусей. Целая стая дикарей на подворье Ульяны. Зимовали. Прошлой весной пара даже вывела гусят в хлеву. Думали, что эти гуси приживутся. Все лето ходили с домашними, только под осень стали особняком держаться. Как-то над Кузьминками пролетал клин. Афоня с поля видел, как заходили гуси над огородами, описали два круга над домами и ушли в теплые края… Но где ни летали, а каждому своя родина дороже всего, по весне две пары вернулись домой.
Летом тысяча девятьсот шестнадцатого года Кузьму ждали к покрову дню, а он вернулся с последним пароходом. В длинной серой шинели с тощим мешком на плече, исхудалый и наголо остриженный, он показался кузьминцам выходцем с того света.
— Ничего, откормим, — то плакала, то смеялась счастливая Ульяна. И всю дорогу до самого дома не отпускала пустой рукав шинели. Рука Кузьмы покоилась на груди, крепко перебинтованная… Грязный бинт через шею удерживал ее в неподвижном состоянии. Ульяна боялась за руку и урезонивала облепившую Кузьму детвору:
— Да разбередите вы отцу руку. Может, не все сразу?.. Больно, Кузя?..
— Да нет. Смотри, — Кузьма пытался шевелить пальцами, — уже гнутся. Скоро девок будем щупать…
— Господи, — сокрушалась Ульяна, — глаза да зубы только и есть. — Улучив минуту, спросила: — Правда, Кузя, папу видел?
Кузьма притянул здоровой рукой Ульяну.
— Правда, Уля, поцеловать велел… расскажу потом.
Про фронтовую жизнь говорить Кузьма не любил. Но по обрывочным словам можно было понять, что немец разорил Россию и теперь русскому мужику в два раза ниже придется гнуть спину. Про тестя Кузьма тепло рассказывал:
— Похудел Харитон Алексеевич, будто из него воздух выпустили, притих, меня сразу узнал — подушку сразу поправлять.
— Узнал, говоришь, — Ульяна притянула рукав, — похудел? А голос? Одет как? Выглядит не больной?
— Голос нетвердый, а так бодрый — гостинцев навез. Я думал, выговаривать станет, он только махнул рукой, отвернулся, постоял, а потом все про тебя, про житье-бытье, как да что, Ульяна, Ульяна. Ну, мать, если будешь расстраиваться, не буду рассказывать.
— Нет, нет, Кузя, — испугалась Ульяна, — я так, я сейчас, вот видишь, — подняла она лицо… — Нашел-то он как тебя?
— Фроловым я написал, не утерпел. Дескать, как наша домашность? Кто остался жив? Про дружков, товарищев, ну, само собой, про тестя…
— А нам, Кузя, весточки не подал…
— Как это, писал сколько раз. С мужиком из Братского наказывал, не был разве у вас?
— Нет, Кузя. Ну, написал, и потом?
— Написал так, на всякий случай, приходит письмо, спрашивают Агапова. Аккуратно распечатал, вижу — рука не твоя. Сосед пишет. Дескать, ждали, ждали и жданки потеряли. Это уже Роман Фролов пишет. Самого уже нет — деда Фролова, — пересказал сыну. Я его помню, вот такой был, — показал Кузьма, — от горшка два вершка, а пишет: дядя Кузьма, мы попервости и печку вам протапливали, а потом, уже перед смертью, тятя велел заколотить избу. Ничего, еще стоит, и ограда целая.
— Ну, про тятю-то, Кузя?!
— Ну, я и черкнул, дескать, если что, возьмите себе усадьбу или отдайте Харитону Алексеевичу. Бумаги на дом за иконой, в горнице.
Так и узнал обо мне Харитон Алексеевич. Оказался легок на ногу. Входит в палату, а я его признать не могу, не знаю, как назвать. В палате-то я лежу особой, как герой, в частном госпитале какого-то, уж не помню, фабриканта, печенье у меня на тумбочке, графин с водой — все честь честью, простыни, подушка, одеяло новое. Стул около койки. Сел Харитон Алексеевич, глаз с меня не сводит, а мне неловко… Сразу про тебя.
— Да жива, говорю, внуков уже в пестерь не вместишь. Ну, рассказываю все по порядку. «Далеко, — говорит, — а то бы съездил, да если бы не эти поставки. Теперь на казну работаю». И сует мне под подушку сверток. Поглядел — деньги. «Не возьму, — говорю, — на што мне они?» Не взял.
— Ну и ладно. Постарел сильно?
— Да я уже тебе сказывал. Спрашивает: после госпиталя куда? Куда, говорю? Доколочу германца — и к Ульяне, к ребятишкам — куда еще? Вот и…
— Простил, значит, тятя…
И пока Ульяна ходила за печку, Кузьма встал из-за стола и вышел на крыльцо покурить. Ульяна увидела, так и обмерла.
— Да ты что, Кузя, за эту гадость-то взялся, ребятишки увидят… У нас в Кузьминках и моды нет сосать эту дрянь.
— Это я так, курну разок, два. Зарок дал; курну — и кисет в отставку. Ты бы, мать, про Арину…
— Афоня сбегает, приведет. Никому не дается, только ему. Как ты ушел, так будто что потеряла. Все ходит — ищет. Вынесу твою шапку — понюхает, успокоится.
— Ах ты, — выдохнул Кузьма и отвернулся.
— Да ты что, Кузя?!
— Метляк в глаз попал…
…В Кузьминки, кроме Кузьмы, никто с войны не вернулся. Но деревня устояла. Начатый до войны сруб за крайним домом уцелел — не пустили на дрова бабы. А вскоре затюкал на срубе топор. Кузьминки опять пошли в гору. Кузьма с братьями помогал вдовам, да и ребятишки не толклись без дела. Всем миром обновляли заплаты. Пашни тоже прирезали, молодняк заметно прибавлялся в гурту. С краю на край Кузьминок перекликались петухи. Напротив Вороньей лиственницы, на помочах, ставили дом брату Ильи Пермякова — Алексею с женой и тремя ребятишками. Дочь Арины — Ласточка — принесла двух жеребчиков, один был обещан Верхотурову, другой Афоне.
У Аверьяна уже чалый ходил под седлом, добрый вышел конь, маленько не дотянулся до матери. Аверьян вошел в хозяйство. Три коня запрягалось, два выходились и просились тоже в узду, три коровы доилось, да считай яловая телка, два быка — тоже стадо. Частенько наведывались Верхотуровы, особенно с тех пор, как в доме Аверьяна появилась зыбка. Вваливался Верхотуров в дом, спускал с себя у порога доху — и к печке руки греть.
— Ах ты, маха ты моя, — приговаривал он и совал бесчувственные руки от нетерпения в самый жар. Внук на голос деда начинал ворочаться, кряхтеть.
— Да не остудишь, папаня?!
— Ах ты, какой бутуз, — выколупывает Верхотуров своими лопатами внука Ивана. Особенно Верхотурову любо, что внук Иван.
— Да он весь в деда, ну, поглядите, вылитый… Ты, Варвара, ступай, неси гостинцы в кошеве.
— Пошто, папаня, за каждый-то раз везешь?
— Ты поменьше чеши, а то ведь и не погляжу, выдам, да смотри — зверя не выпусти…
— Что это еще за зверь? Поросенок, что ли?
— Кхе, поросенок-то на што ему, — подбрасывает внука Верхотуров. — Охотнику белку привез и орехов мешок… пусть, на забаву…
— Балуешь ты его, папаня.
— А кого мне еще?.. Вы тут в Кузьминках окопались, береговой артиллерией не вышибешь. Но уж этого не будете держать, — строжает Верхотуров. — Только Иван от титьки — увезу…
Варвара не спорила с отцом. Знала его характер, поддерживала. Собирала на стол, гремела на кухне посудой.
— Так давно Аверьян уехал по сено? — в который раз переспрашивал Верхотуров.
— Да еще до свету запряг, — все так же ласково отвечала дочь, — вот-вот должен появиться.
Верхотуров оглядывал избу, лавки, стол, печь, ногой подавил половицы, словно собирался купить или перейти жить в Кузьминки насовсем. Он и примерял дом: если разгородить — можно вполне три семьи уместить.
С размахом Аверьян живет. Верхотуров уже заметил по прошлому разу, когда был тут. Аверьян стал разговорчивее. Верхотуров и во двор выйдет, глаз сразу ловит хозяйскую струнку дочери, зятя. Может, и нам с Пелагеей в Кузьминки податься? Сват и сватья каждый раз уговаривают. Иван радовался: добрая баба из Варвары получилась, да и мужик ей под стать. Пелагея все нахваливала Тамару да поглядывала на Афоню. Верхотуров одергивал жену.
— Куда ты ее пихаешь? Афанасий успеет этот хомут надеть и без твоего…
Верхотуров любил Афоню и не скрывал этого. Смышленый, душевный парнишка. Он его и на промысел с удовольствием брал. Скучал без Афанасия и хотел, чтобы с женитьбой Афанасий к ним в дом перебрался. Дом большой, куда им вдвоем с Пелагеей. Но не знал, как уговорить Ульяну с Кузьмой. Не заведено в роду Агаповых идти в примаки. Дом ему уже заложили, да и Афанасий так привязан к Ульяне, что о женитьбе слушает вполуха.
Весна в Кузьминках начиналась от Вороньей лиственницы. Солнце протаивало воронку вокруг ствола и доставало до земли, вытаивая пятнышко величиной с копейку. Пятнышко это разрасталось вокруг корня, соединялось с другим и оголяло лоскуток земли побольше. Земля дымила, дышала, пахло грибом и мятой. Снег сползал с бугров, в низинах блестели лужи, талая вода наполняла ложбины, соединялась в протоки и полонила заливные луга.
В это время зимник на Ангаре вспучивало и черная узкая полоска как бы перечеркивала ледяной покров реки. И как только начинал «стрелять» лед и ломалась полоса дороги, мужики и бабы еще сильнее наваливались на плуг, правили пенную борозду. К этому времени подходила земля и с нетерпением ждала, когда пахарь бросит в нее семена. И как только набирал ледоход силу, кузьминские мужики пускали сеялку.
В эту ночь сильный стук в раму разбудил Кузьму, он накинул на плечи шабур и вышел за ворота, вгляделся в темноту.
— Должно быть, ты, сват?! Чего, заходь!..
— Зайтить-то не штука, — с отдышкой ответил Верхотуров, — время такое — не для заходов. Завтра, считай уж сегодня, зорить тебя собираются.
— Кто?
— Атаман в окрест объявился, у всех все выгребают, коней имают, у меня уже были…
— Да ты чо! — поежился Кузьма как от холода. — Ладно ли с тобой… Квасу достать?
— Смотри, — не своим голосом сказал Верхотуров. Поворотил коня и тут же словно провалился сквозь землю. Как привиделось.