В ожидании счастливой встречи — страница 36 из 120

— Ух ты! — У Кузьмы сердце екнуло. — Сколько добра. — Он брал то стамеску и пробовал на палец, то фуганком целился в дверь на свет.

— Ну вот, — отсоединил от связки ключ Тимофеев. — Пользуйся, закинешь эту мышеловку.

Ульяна вошла в новую работу, как человек входит после дневного зноя в воду. Чем глубже, тем приятнее. И сердцем немного отошла. Доска стояла на столбах около столовой. Ульяна и выкрасила ее, по указке Тимофеева, в два цвета — красный и черный. За день она обегала все бригады, высчитывала, кто сколько сработал, а вечером рисовала мелом против каждой фамилии цифры — кто на сколько выполнил задание. Кто справлялся с нормой — на красную полосу, отстающие — на черную. Писать фамилии на черную половину доски Ульяне было мучительно неловко, за свою жизнь она никого не обидела. Ульяна просила мужиков поднажать, а где видела — не хватает силы, сама бралась за багор.

В конце месяца собирались бригады и вместе с Тимофеевым решали, кто на чем едет. Кто на аэроплане, кто на коне, а кто и на черепахе. Сплавщики тыкались носами в доску, хохотали, а кто отворачивался от доски, шел с багром, как с копьем — наперевес к воде.

— А куда денешься, — оправдывали мужики Ульяну. — Справедливо!.. Баба с мозгой…

Оценка лесорубов была для Ульяны высшей похвалой. Кузьма вошел в силу и подбирался до знамени. Правда, знамя-то — выстиранный кусок красной тряпки на шесту, но все равно гордость.

— Ты бы хоть, Кузя, уступил, ведь спину свихнешь.

— Хе! Пусть перетянет кто. Разве я против? А так не-е, не проси, Ульяна.

Кузьма и сам работал, и подзадоривал Ульяну. Он понимал — их спасение в работе. Только работа держит и не позволяет окунуться в муки того страшного пожара.

Здесь, на сплавной, не было ни дворов, ни лошадей, ни коров, ни шумной детворы. Ничто не напоминало прошлую жизнь. Кругом стояла задумчивая вековая тайга. Вырубки были далеко, и только когда дул с гор ветер, то из распадков слышалось, как ухают подпиленные деревья. Если бы не всплески воды да не удары по рельсе молотком, то сплавная казалась бы не живой. Мужики приходили с реки, наскоро ели и, не зажигая свет, падали на нары. Утром вставали и шли опять на реку. С берега поглядишь — словно сон увидишь: с баграми, в исподнем, привидениями ходят по бонам мужики, а то и совсем как в раю — голые.

Шел тысяча девятьсот двадцать третий год. На сплавной жил сбродный, пришлый с разных мест люд. Ульяна не знала, откуда брался народ и куда девался. Как вода в реке, он прибывал и убывал.

Бревна с верховья несло. На сплавной их ловили с бон, вязали в плоты и уводили «сигары» на Ангару. Куда шла такая прорва древесины, Ульяна не знала и не имела никакого представления. На сплаве, да и на заготовках гибли люди, увечились, тонули. И своя беда притуплялась. Все можно пережить: и пожар, и утрату хозяйства — все. Но потерю детей, родных — не забыть.

Человек уж так устроен: где есть жизнь, там он и корень пускает. Как Ульяна ни береглась, а понесла от Кузьмы. И пришла в такое отчаяние, что не знала, что и делать, хоть руки на себя накладывай. «Что скажет Кузьма? Зачем нам теперь дети? Сами как бревна по течению — куда прибьет. Что делать?» — убивалась Ульяна. Но и скрывать доле было нельзя.

В субботний день пораньше прибежала Ульяна с реки и опять за пол взялась, хотя и пол, и стены желтком блестели. Кровать, которую Кузьма сам сделал, тоже перестелила, взбила подушки, вышитые накидки набросила. Самовар поставила. Самоваром уж полгода как обзавелись. Можно сказать, опять поднимались на ноги. Водились и деньжонки: как-никак две получки в одну кучку. По старым деньгам хоть дом ставь и на коня хватило бы. И теперь Кузьма намеревался попытать счастье — разыскать Верхотурова или на худой конец Долотова. Отпустило немного сердце. Вспомнил и других. Деревня не шла из головы, там жили споро и достойно. А тут какая бы ни была жизнь, хоть и с деньгой, все равно по звонку в рельсу. Начнет Кузьма выспрашивать бывалых людей, в каком же месте находится их сплавная, на полслове язык прикусит: недоверчиво смотрят, дескать, что за человек, не помнит, куда приехал. Тимофеев как-то дал понять — лучше помалкивай. Ульяна так ничего Кузьме вразумительного не могла сказать. Шли на пароходе ночью, а куда — до этого ли ей было? Теперь вот вроде полегчало. Кузьма на ногах. Ее бы ребятишек сюда, Афоню, Аверьяна. Накатила снова чернота. Ульяна не давала поблажки горю, убрала ведро, тряпку, Кузьма все не шел. Она кидалась от окна к двери. И только набросила платок на голову, Кузьма в дверь.

— Именины, что ли, какие? Чистота.

Ульяна в рев.

— Да ты что, мать?

— Беременная я, Кузя, вот что.

— Ну, так и реветь…

Ульяна поглядела на Кузьму сквозь слезы, как сквозь пелену. Он обнял ее.

— Да роди, Уля. Человек без дитя что вот этот чугунок без варева.

— Правда, Кузя?

— Ну, а я что говорю…

Как стояли, так и сели на кровать в обнимку. И просидели ночь. И плакали, и утешали друг друга. Наутро Кузьма пошел к Тимофееву попросить с десятину земли: начнет после работы раскорчевку под огород и пашню. Если ребятишки пойдут, то и корову надо заводить. На крыльце конторы топтались мужики и о чем-то тихо переговаривались, опасливо косясь на окна. Не утонул ли уж кто?

— К Тимофееву? Так нет его. Ночью увезли.

— Кто? — не поверил своим ушам Кузьма.

Сплавщики только пожимали плечами. Кузьма заглянул с приступки крыльца в окно. За столом, в тимофеевской каморке, штыком сидел мужчина в куртке, лет тридцати, может, тридцати пяти. Перед Кузьмой расступились, но он спустился с крыльца и пошел к реке, долго сидел, обмозговывая случившееся, но так и не понял, что к чему.

Новый десятник Жмыхов бегал по берегу стригунком и подгонял сплавщиков. Назывался он по-новому — начальник участка. Порядки он тоже завел новые. Первым делом Жмыхов приказал Ульяне урезать паек тем, кто сидит на «черепахе».

— Так они вовсе обессилеют, — подала голос Ульяна. Она знала, что такое ворочать бревна на пустое брюхо.

Жмыхов много ли покомандовал, а сплавная начала распадаться. Разговаривал он со всеми свысока, смотрел подозрительно. Людей за людей не считал. Никогда не улыбался. Ходит, как кислое проглотил. Лесотаску, которую Тимофеев, собрав железо, притащив цепи, соорудил и пустил в дело, чтобы сплавщикам было сподручнее, Жмыхов велел разобрать. Не раз пожалели сплавщики Трофима Тимофеева. Без него стало невыносимо, и они бежали с участка.

Жмыхов в тот раз долго и испытующе смотрел на Ульяну. Глава у него были холодные, студенистые… Ульяна не знала, куда деваться.

— Считайте, что я вас предупредил, — отпустил Ульяну Жмыхов и еще из окна смотрел ей вслед.

Ульяна семенила под гору на боны, тяжелая коса била ее по крутому бедру.

После работы, пока брезжил закат, Кузьма лопатой буравил землю, выворачивая пеньки, корни. Помогала копать и Ульяна.

— Были бы семена, можно редиску и морковку бросить, — вздыхала Ульяна. — Картошки посадить.

— Ничего, мать, приготовим землю, семян расстараемся, посеем, все будет. Корову бы. Славно было бы. Травы на зиму мешком бы натаскал, вон ее сколько по кустам жухнет…

— Про корову бы можно было спросить Жмыхова. Вот был бы Тимофеев, — Ульяна жалела Тимофеева. — Хоть и молчун был, а дело шло. Этот только трещать.

Кузьма тоже вздыхал. После Тимофеева рассыпаться стала сплавная — потек с нее народ. То и дело пригоняли новых, а тут еще словно радуга выпила из сплавной воду. Не шел сплав, торчали из воды обсохшие бревна. Жмыхов от злости почернел и высох — стал как головешка.

Осень стояла сухая, трескучая. Часто вспыхивали пожары, речка, и без того маловодная, совсем обмелела. На шиверах ребрами торчали камни. Мужики ходили тушить пожары, а Ульяна боялась больше всего огня. Теперь учитывать было нечего. И Жмыхов вменил ей в обязанность убирать свой кабинет. Ульяна и раньше Тимофееву убирала. Прибежит, смоет, травки кинет для запашистости, свежести. Жмыхова Ульяна сторонилась. Убирать она убирала, но только прежде высмотрит, где он. Как-то недоглядела: Жмыхов в двери — она из дверей. Ненароком он прижал ее к косяку, она вывернулась. Не был бы начальником, Ульяна бы его как мокрицу приплюснула. А тут заплакала, Кузьме боялась сказать.

Зимой, когда началась заготовка леса, Кузьму упросили поработать в мастерской, надо было ладить сани, волокуши.

— Все около дома. — Ульяна радовалась, скоро маленький будет, а заработок?

Кузьма отладил мастерскую, утеплил — и пошла работа. Он сам и оковку делал. Горно рядом. Уж не знает Кузьма, достоверно ли это было, или байку сочинили, да складно, но уверяли люди, находились и очевидцы, что в этой кузне медведь был молотобойцем.

Сказывали так.

Кузнец Шумилов или Ермилов однажды на плоту рыбачил и поймал медвежонка. Вырастил его и приучил бить молотом, да так ловко получалось, что и другого молотобойца не надо. Но и кузнец был мужик справедливый. В столовке поллитровку пополам с медведем поделит. Кузнецу щи в тарелке, молотобойцу в тазике еда. Поедят — и снова за работу. Уважали они друг друга. И на рыбалку вместе ходили. Да случилась беда — утонул кузнец. А работы много — прислали другого. Работал медведь так же, а на обед пойдут — новый хозяин бутылку сам высосет. Медведь обижается. В кузне заготовку не погреет — и на наковальню: лупи, Миха! Миха и бьет… А один раз не сдюжил — вместо наковальни да кузнецу по голове, а сам в лес — и только молотобойца видели. Байку на сплавной все знали и любили пересказывать.

Зиму Кузьма отлаживал волокуши, гнул дуги и все свои поделки отсылал на дальние лесосеки. А ближе к весне Ульяна родила сына Сергея. Горластый удался.

— Пусть развивает голос, — посмеивался довольный Кузьма. — Ротным запевалой будет.

Ульяна, на удивление всем, и подобрела и похорошела. Энергии в ней, как в паровом котле у переименованного «Коммунара». Только с Сергея глаз не спускала, переживала очень. Родился копия Афони — и лицом, и голосом. Ульяна поначалу ужаснулась: не в Кузьму, а в Афоню.