В ожидании счастливой встречи — страница 40 из 120

Кузьма сел на верстак, огляделся. С чего начать? Какой-то начальник шалопаистый. Какой бочонок, что за штучный товар? Сказал бы хоть размер. Кузьма распахнул створки шкафчика — инструмент есть. Взял молоток, ручка словно тараканами изъедена. Неужто черенком забивали гвозди? Стружек — железка вылетела, рассохся. Полез за верстак — в паутину попал. Пока обирал ладонью, нашарил железку.

Кто-то заглянул в дверь. Кузьма вздрогнул. И тут же одернул себя: «Что это я как необъезженный. Пойду-ка погляжу березу, за одним и лес». Шел по лесу Кузьма и думал, что мир жив добрыми людьми. Ведь было совсем худо — ложись и помирай, и помирал ведь, но приходит добрая душа. И Долотов, и Верхотуров, Золомов, Тимофеев. Вот и нонешние люди. Тот же Алтай. Людьми и живы.

Под ногами похрустывала ломкая хвоя, пахло грибом и свежестью. Кузьма приметил свежий срез березового пня, подошел и словно заглянул в душу дерева, попробовал ногтем срез — кость, сел на пень и засмотрелся в просвет между деревьями на Байкал. Как повернула жизнь? И не думал, не гадал — на Байкал угадал. Чернота одолевала Кузьму, жизнь уходила, а он не мог захватиться как надо за землю. Пока еще есть сила, держаться руками, зубами — работать с темна до темна. Тогда Кузьминки реже вспоминались, но память щадила сердце и, как от огня, подальше отодвигала воспоминания. Но все равно, дети, братья, Арина — жгло сердце.

На клепку и на ящики готовила доски казна, а вот на поделки Кузьма выбирал сам. Лес на Байкале ядреный, плотный, Кузьма такого нигде не видел. На Ангаре хороший, но с байкальским не сравнишь. Здесь и фактура глаз радует. Пройдешься фуганком — словно лаком покрыл. Из рук выпускать жалко. Кузьма не встречал худого дерева, хоть березу возьми, хоть лиственницу, хоть ель, сосну. Что уж говорить о кедре — стоит, небо подпирает. Кузьма ищет дерево, рубит и валит так, чтобы другие не подмять, особенно молодняк. В такие минуты Кузьме думается вольготнее, бывает, и в тупике бьется дума, на сплаве — так там чего только не услышишь. Тут, на Байкале, народ другой — неразговорчивый. Слово вытянуть из рыбака — легче из мокрого бревна зубами костыль выдрать. Здесь народ больше руками, а не языком работает. И никто никого не подгоняет. Кузьма приходит к выводу: в конечном счете и держится мир на таких. Говоруны завсегда стараются подставить чужую спину под комель, а сами или за вершину ухватятся, или — в сторону. Другой, как сухой хворост, вспыхнет — и погас: ни жару, ни пару, одна сажа в воздухе. Вот когда сердцевина возьмется огнем, да если полено к полену поплотнее — тут и жар, и пар, и дух — все есть. И это надолго. Если и прогорит такой огонь, то земля долго еще тепло держит. Подбрось — и опять начнет пластать.

И Кузьма жизнь свою сравнивал с жарким огнем. За что бы он ни брался, всегда надсажался — до сердцевины, до сути хотел добраться. Любил он работу до ломоты, до усталости, когда сон простреливает навылет. Да и жизнь свою, сколь горя ни выпало, не считал зряшной. Делил он ее на три времени: зауральскую, Кузьминки, сплавную. И лучше Кузьминок не было жизни. Там он только и жил.

Кузьминки не отболели — Арина из ума не шла, снилась. Не говоря уже о ребятах. Обида есть, а вот отмщения — нет. Да и кому мстить? Если б не спалила мужика засуха, то и голод пережила бы Россия, не было бы такого мора. Кузьма принимал новую власть. Не засуха — выправился бы народ. Без земли не жилось Кузьме, хотел в артель проситься, но как прослышал, что в Верхних Бобрах главный теперь Самохин — тот самый, что когда-то хлестался в Кузьминках по целым дням с удочкой по берегу, — у Кузьмы отпала охота идти в артель. Самохина он считал пустым человеком, лодырем. Это не то что бревно тесать — ударили в рельсу, воткнул топор и в столовку пошел. Земля поклон любит. Силу твою на изгиб любит брать. От этого только польза и радость. Лодырю этого не понять. Бедняк бедняку тоже рознь. Кузьма четко знал: в Сибири бедняк — лодырь.


У Байкала на осень свой нрав — начинает штормить. Хоть и ветра нет, а море бугристое, черное. В это время и от самых ледников оползает сиреневыми куренями осинник, догорает березняк, тенью оплывают по склонам кедрача и текут густой темью до самых низин, там вольются в насупленный смурной ельник и текут по всему побережью насколько хватает глаз. И у Кузьмы к осени заломило ноги. Прежде и не ведал. Но все равно в лес приходилось наведываться часто.

С выбором лесины Кузьма не торопился. Он придерживался правила: торопись медленно. Прежде чем повалить дерево — осмотрит, обстучит, послушает, как отзовется, тогда и свалит. Распустит хлыст, сучья соберет в кучу, ошкуренные сутунки уложит на лаги, чтобы продувало, сверху прикроет корьем — ни солнце, ни дождь не бьет древесину. Вылежится такая заготовка, поделка из нее долго будет служить человеку.

Директор завода приметил в Кузьме мастера высокого класса, но ценил его еще и за хозяйственную жилку.

— Может, Кузьма Федорович, мастером перейдете?

— Это что, в кабинете сидеть? Мухи засидят, грамотешки-то у меня немного. А вот если бы мою Ульяну пристроить…

Директор промолчал, а Кузьме вспомнился недоброй памятью Жмыхов с его презрительным недоверием к человеку. «Черен душою был», — запоздало определил Кузьма. Прошла неделя. О разговоре с директором Кузьма и забыл. Напомнила Ульяна. Влетела в мастерскую, захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной. Кузьма отложил клепку.

— За тобой кто гонится?

— Ты чо, Кузя, директору про меня наговорил?

Кузьма было опять взялся за топор, но поглядел, как дышит Ульяна, и задумался.

— Да вроде не было разговора. — Кузьма концом фартука обмел дно бочонка. — Садись. А то кто придет, ушибет дверью.

Спокойствие Кузьмы передалось Ульяне, но садиться не стала, а отошла от двери к верстаку.

— Правда, Кузя, не знаешь?

— Скажешь — знать буду.

— В начальники меня ставят, вот.

— А-а-а, был разговор, — вспомнил Кузьма. — А наговору не было. Теперь ведь как: не живи, как хочешь, а живи, как придется, — посмеялся Кузьма.

— Ну какой из меня, Кузя, начальник — смех.

— А пошто? Вон ты какая. — Кузьма отступил на шаг и пристально посмотрел на Ульяну. Голубые глаза ее как бы вобрали синевы от Байкала, и зубы не подкачали — с зайчиком, как отмытые, только разве щеки втянуло, раньше были как яблоки, теперь постарела лицом, и коса вот засеребрилась. Выбелило Ульяну. А так статная, куда тебе с добром баба.

— Кузя, ты что уставился. Молчишь?

— Я бы тебя директором определил — портфеля только и не хватает…

— С ним серьезно, а он…

— В мастера, что ли?

— Ну какой из меня, Кузя, мастер? И хоть бы в цех засолки взяли… Смотришь, и паек какой положили. А то начальником тарного цеха.

— Соглашайся, Ульяна, если зовут. Если чо, я тут рядом…

У директора завода выбора не было. Две недели назад ушел в море начальник цеха и не вернулся.

— Поисполняешь обязанности, — уговаривал директор Ульяну, — это только называется страшно: начальник, а бояться не надо. Главное, учет. Писать ты можешь, читать тоже. Кузьма Федорович поможет последить за качеством, да и сама — глаза есть. Надо вовремя материал оприходовать, списать на поделки, ну, чтобы, конечно, и впрок думать — доска, обруч, гвоздь — одним словом, хозяйство. Принимай, Ульяна Харитоновна, там посмотрим.

— Боюсь я…

— Волков бояться — в лес не ходить.

Ульяне нравился директор. Он и разговаривал просто, и не в кресле сидел за столом, а рядом с Ульяной: она на одном стуле, он — на другом.

— Я ведь тоже, — сказал директор, — из бригадиров, а вот работаю. Партия поставила, и работаю…

Ульяна хоть и неясно сознавала, кто его поставил, но в голосе уловила заботу о своем заводе. И она не могла отказать. Если в ее руках есть нужда, и сам директор просит…


Выжигало солнце землю, посевы, горела тайга. Вкус хлеба давно забыл не только рыбак, но и сам хлебороб. Каждый килограмм рыбы тоже был на строгом учете.

В те годы ни о яслях, ни о садах в Баргузине и слыхом не слыхали. Ульяна наказала Сергею домовничать, смотреть за ребятами, а сама с замирающим сердцем вышла на работу. В цехе ее представил Горновской. О чем он говорил, как смотрели на нее рабочие, Ульяна не помнила, полыхало жаром лицо. Помнит, как Горновской подвел ее к столу и оставил. Закрыла она дверь конторки, схватилась за голову и чуть не заревела. Бежать? Но куда? За дверями стучали молотками, жигали пилы.

В комнате кроме стола под стенкой стояли скамейки и два стула. У дверей шкаф. Ульяна заглянула внутрь: папка с бумагами; поглядела в окно: кроме бочек, ничего не увидела; провела пальцем по подоконнику — можно репу сеять. Стекла в раме тоже, как в бане по-черному, — закопченные. Ульяна сходила за водой, тряпкой и первым делом вымыла окно, стол, шкаф, протерла стулья, скамейку. И уже когда домывала пол, зашел мужчина в пропахшей рыбой робе и с бумагами в руках. Подал Ульяне бумаги.

— «Накладные», — прочла Ульяна.

— Подпишите, мы у вас ящики брали.

Ульяна не знала, что делать, где подписать.

— Припузов знает, — видя ее нерешительность, сослался на неведомого ей Припузова мужчина. — Я тоже начальник, но только коптильного. Бадмаев моя фамилия, — представился он.

Ульяна потянула носом. Сладко пахнет. Вспомнив, как коптили в Кузьминках, Ульяна невольно сглотнула слюну. Бадмаев положил на стол бумаги, посмотрел на пол и вышел из конторки.

Ульяна прочитала накладную. Семьдесят ящиков.

— Это куда же столько? — вырвалось у нее. — Неужто все под рыбу…

Бадмаев вернулся с золотистым омулем.

— Не возьму, — сказала Ульяна. — Это зачем? Мы не голодные… Паек получаем…

— Попробуй, потом скажешь… — Бадмаев положил на стол рыбину и вышел.

— Обиделся, — спохватилась Ульяна. — Может, человек от всей души. Но опять ведь не своим угощает. Если всем по рыбине…

Ульяна взяла бумаги и пошла искать Горновского.

— Вот накладные, — поймала Ульяна его у дверей.