— Иде-от!.. — разносятся с бровки голоса мальчишек. — Иде-о-от…
Идет Степан Витков. Степана Степановича Виткова сын. Бригадир морских ставных сетей. Степан рубаху долой. Мускулы так и ходят, так и ходят — словно змеи под кожей мышей глотают.
Степан ни за кого. Он один супротив всех кулачников. В драке Степан руками не машет и мелочь не трогает. Вначале короткими движениями прокладывает себе путь, потом берет покрепче мужика, левой ловит его за шею, а правой навстречу — тымс! Тымс! И пошел вдоль ямы. Степану норовят в ухо свистнуть. По спине или по груди его бить — что колотушкой стучать по Байкалу. Тут уж мужики постепенно приходят в себя. И все на Степана наваливаются, наскакивают. Вот уж где потеха. На этот момент и бабы бегут поглядеть. Успел Степан встать к стене, значит, будет громоздить одного мужика на другого перед собой. А надо сказать, мужики тоже в силе. Многие одной левой куль соли берут. А тут сами кулями валяются. Не поймешь, где сапоги, где рукавицы. Кузьма до этих пор все крепится, не лезет в яму, а тут не выдюжит.
— Ах ты, едрена маха, нет у ребят стратегии, не хватает маленько сноровки. — И ноги сами несут его в яму. И вот Кузьма изловчился, двинул Степана и сам же к нему в объятия, пока Степан отпихивает от себя Кузьму, на него валятся другие. Не дают ему размахнуться. Тут уж отводят душу — конечно, на чистых кулаках. В Баргузине нет и не было моды хвататься за стяг или камень, даже лежачего пнуть — никто этого не делал.
Кулаком начешут любя. Степан дня два зверобоевой настойкой отпаивается. Все любя. Никогда ни злости, ни мщения не таят друг на друга ни на словах, ни в душе. Степана любят хоть госнаровские, хоть рыбозаводские. По Степану Виткову и на промысле, и в поселке узнают, как идет путина. Если Степан Витков идет серединой главной улицы в ичигах, красный кушак, шапка на затылке едва держится — есть рыба. Если Степан без кушака, шапка на ухо — улов средний. Но если уж шапка на глаза, опояска в кармане — нет рыбы, пустые сети.
Лето тысяча девятьсот тридцать второго года перевалило на вторую половину нестерпимым зноем. Багровое пыльно-знойное небо все пыжилось и багровело. Гремели и сверкали сухие трескучие грозы. Перегретая тайга кровавым заревом полыхала вокруг. Дышать на Байкале становилось нечем. Дым наваливался с такой силой, что протяни руку — не увидишь пальцы. От дыма и мелкая рыба от берегов отвалила — ерша на удочку не поймаешь. От холода, от жары можно укрыться, одеться, а вот от дыма никуда не денешься, не спрячешься. Удушье настолько становится невыносимым, впору хоть залезай в подпол и вой волком. В груди, как нарыв, наболело. Хоть бы глоток свежего воздуха. Желтые все, особенно на ребятишках заметно. Малыши, те ручонками глаза трут, ревом исходят, а чем поможешь?.. Глаза пухнут от дыма, живот тянет от голода…
Кузьма приносил завернутый в холщовую тряпку свой и Ульянин дневной паек хлеба. Триста граммов пополам с отсевом. Хлеб скорее похож на кусок глины. На детей хлеба не давали. Ульяна кусок делила на пять ртов. Раскладывала на столе кусочки, политые слезами. Пока был какой-то сахар, Ульяна старалась каждому крошку — подсластить во рту.
От сладости Кузьма отказывался, да и от хлеба нередко.
— Да ты что, Кузя, встал-то?
— Пусть ребятишки съедят. Они растут…
— А ты работаешь. Пусть видят — по крошке, да всем… Людьми будут…
От голода некуда было деваться. Промыслы резко сократились. Завод приостановил работы. Сырья еле-еле наскребали на четверть плана. Закрыли тарный цех. Остался на весь завод мастер Кузьма Агапов. Разбредался народ кто куда. Голод толкал людей в море на промысел, а море было беспощадно. Дымовая завеса закрывала горизонт, а если еще застигал шторм, рыбак был обречен. В один из таких горько пропахших дней выбросило на берег кверху дном побитую волной лодку. К борту веревкой был привязан за ногу человек. Только по ножу на поясе опознала Алтая жена и тут же от разрыва сердца умерла. Осталась десятилетняя девочка. Алтая с женой положили в избе рядом.
Народ стал расходиться.
— Возьмем, Ульяна, девчушку, — сказал Кузьма. Ульяна опешила.
— Где трое, там и четвертый не помеха, — настаивал Кузьма.
Ульяна нежно приласкала грустно стоявшую девочку и тихо привела ее домой.
— Вот вам, ребята, сестренка Маруся.
— Хорошо, давай, — отозвался Сергей. — Машка есть, будет и Маруська.
Удочерили Агаповы девочку. Стало у них две дочери и два сына. А голод все свирепел, мор накатывал на Баргузин и с моря, и с суши. Баргузинцы тенями бродили от поселка к морю с надеждой, что хоть что-нибудь съестное выбросит на берег волна.
Как-то директор завода встретил Ульяну.
— Зашла бы, Ульяна Харитоновна, хоть рыбьего жира, аптечного, бутылку взяла.
— Спасибо, сколько надо этих бутылок… мы — как все…
В Баргузине, как спасения, ждали заморозков, снега: может, тогда собьет огонь, прикроет, задавит пал. Хоть бы глоток свежего воздуха. Но заморозки в этом году застряли где-то за перевалами. Холодный ветер врывался в Баргузин раз или два, но только больше наделал беды: лес заполыхал пуще, пластал так, что за сто верст было слышно, как горит тайга. Огонь, хватив свежего воздуха, доставал жаром и берега.
Байкал не мог одолеть духоту. Густая хмарь давила, морила, доставала до печенок, горечь во рту. Обычно в эту пору в Баргузине меняли телеги на сани, но дело шло к декабрю, а лопата еще свободно брала ямы. И только к Новому году сквозь дымовую завесу пробился и прикрыл на вершок землю снег, похожий на ржавчину: светло-бурый. И то хоть сколько-то отбелил и небо, и землю.
В это время баргузинцы ходили по полям, рыли оставшуюся в земле картошку. В удачный день Агаповы приносили домой по полведра. Чуть крупнее гороха, она таяла, сочилась. Ели ее и сырую, сушили, терли на муку. Мука получалась как черемуховая — черпая, скрипучая. Из нее стряпали лепешки. Они синели на сковороде. Пока горячие — еще ничего, можно было есть, но если остывали, становились горькими. Курица и та плохо клевала их.
Курица была отрадой и надеждой в доме. Пасли ее, пока собирали картошку, для нее собирали и червячков и жучков, приносили и скармливали. Курица расхаживала по комнате, взлетала на стол. Ей разрешалось все — она даже спала в посудном ящике. К концу зимы Сергей сходил в Максимовку, отнес сделанный на заказ ведерный логушок и вернулся с мешком, принес петуха. Петух был высокий, на ногах жилистый и драчун. Весной курица занесла яички. Яйцо караулили, чтобы не склевала. Как только несушка заквохтала — ее тут же усадили в гнездо. Ребята с нетерпением ждали цыплят и поминутно заглядывали под курицу.
Однажды утром Сергей проснулся — и, как всегда, к рябушке. Курицы в гнезде не оказалось. Сергей на улицу. Рябушка бойко-бойко разгребала мусорную кучу, около ее носа, живо насвистывая, катались желтые комочки. Сергей не мог оторвать глаз от цыплят, он простоял бы целый день, если бы не окликнул его отец. Рядом с отцом вытирал о березовый коврик сапоги капитан «Баргузина» Платон Тимофеевич Фатеев. «Наверно, за Сашкой Фатеев пришел», — определил Сергей. Он недавно слыхал, как отец с матерью разговаривали: «Пусть Александр лето походит на пароходе, к зиме в форме в школу пойдет». Да и Сергей сам понимал — разуты, раздеты. Сергей бы и сам пошел в масленщики на пароход, там и спецуху дают. Но он и так при деле. Помогает отцу в цехе и по дому матери.
Мать права: на них как на огне одежда горит. А где ее взять? Из старых мешков штаны только на заплатах и держатся. О нательном белье в Баргузине понятия не имели не только ребятишки, редко кто взрослый носил, скажем, кальсоны или трусы. В трусах купался только один главный бухгалтер завода.
Сергей собрал на стол: поставил чайник, заварку из бадана, вот и все угощенье. Фатеев подсел к столу. Сергей приткнулся с краешку. Отец было начал об Александре.
— Да знаю я твоего Алексашку, — перебил Фатеев. — Плохого не скажу. Ты мне лучше, Кузьма Федорович, Сережку отдай, — потыкал Фатеев Сергея пальцем в бок. — Капитанами рождаются, вот что я тебе скажу. Ей-богу, Кузьма Федорович, я вот сколько родову свою помню, все у нас в роду лоцманили и по Баргузину, и по Ангаре, и по Селенге — не только по Байкалу. Кого ни возьми — наш корень. Все ветви от прадеда моего Ивана Тимофеевича Фатеева, — Платон Тимофеевич хлебнул из кружки. — А я вот в капитаны вышел. Никто у нас в родове к рыбе не склонен…
— Так-то оно так, — поддакнул Кузьма, — кому что.
В Баргузине все знали: фатеевские — лучшие лоцманы в Байкальском бассейне. Знали, что у Платона Тимофеевича сынов своих нет, а пять дочерей и у дочерей тоже дочери. Не раз старый капитан вздыхал: «Обрывается, едрить твою мать, корень…» И теперь выговаривал Кузьме:
— Тебе что, Кузьма Федорович, у тебя двое, вон какие ребята… по нонешним временам, капитаны бы пошли, язви ее в бок.
— А кто спорит, я бы и Александра от себя не отпустил, — живо сказал Кузьма. — У меня и прадед, и дед, и отец тесали…
— Ты сравнил, Кузьма Федорович, тесать — одно, а лошадиными силами управлять — совсем другое…
— Смотря как тесать…
Сергей вроде бы и завидует капитану, но хочется отца поддержать. Только не знает как. У Агаповых не принято совать нос во взрослые разговоры. Сиди и помалкивай, спросят — ответь. Но и отец хоть и с уважением к гостю, но и свое умеет защитить, не даст топтать.
— Тесать — оно верно, можно по-разному, — сдается Фатеев. — Возьмем ту же бочку: другой так обкромсает — не укатишь, не поднимешь, огурец не огурец — на морковку тоже не похожа. Я уж не говорю, не спорю про комод какой или санки. Другой ведь мастер так выгнет — лебедь… Смотреть не насмотришься. Говорят, Кузьма Федорович, Сережка-то твой по части этой собаку съел…
— Кто его знает, пока трудно сказать, — уходит Кузьма от ответа. — Если надумал шкап какой заказать, говори, Платон Тимофеевич, сработаем.
— Я не к этому. Твою работу, Кузьма Федорович, я уж поглядел, да что я, никто не охаивает. Мастер ты, Агапов! Но только ты не обижайся, говорят, Сережка у тебя бедовый по этой части, — правда — нет?