— Молодь? На черта ли она без нагула — потрава. Не по-хозяйски, Гриша.
Как может человек заведомо обрекать себя на бескормицу? Раньше так не делали. Сам ведь недоешь, а на посев оставишь. Иначе на клин сведешь жизнь.
— А это что за город?
Поднялись на перевал, и перед Кузьмой ощетинились трубами корпуса. Пять лет назад не было…
— Комбинат, дед Кузьма.
— А чего он комбинирует?
— Бумагу делают.
— Лес, значит, переводят, — перевел на свой язык Кузьма. — Хорошего ждать не приходится. Кто говорит, бумага тоже нужна. Но не берега оголять, а писарей надо поубавить. Прямой урон жизни — оголять берега, я и раньше примечал: лесосеки по речкам гнездились. Оно, конечно, сподручнее лес брать у воды — меньше сил затрачиваешь. Но с другого края поглядеть — опять разор. Дерево помокло в воде, что возьмешь с него — ни красоты, ни крепости, одно — топляк. А сколько топляков в озере? Ты не знаешь и я…
— Ну, дядя Кузьма, вас послушать, так хоть министром ставь по лесному делу, — засмеялся Гриша.
— Министром не знаю, прыть не та стала, — подхватил шутку Кузьма, — заверни-ка, друже мой, на эту лесосеку.
— Да на што она вам, дедушка?
— Ты, Гринча, не перечь. Просят — уважь.
Гриша завез Кузьму на развилок. Там трелевщик утюжил просеку.
Кузьма подошел к прицепщику:
— Бог в помощь, добрый человек.
— Здравствуй, дедушка.
Кузьма пооглядывал деляну.
— Не по-хозяйски, пни высоко оставляете, а в комле вся сила у дерева. И валите лес не по-людски, бьете молодняк. — Кузьма неловко склонился и поднял вбитую в мох сосенку.
— А вы кто будете, дедушка?
— Я-то? Хозяин, кто я еще. Как и ты, такой же.
— Да не беспокойся, дедушка. На твой век хватит.
— А вы не собираетесь разве дальше жить?
— Мы вербованные… Сегодня здесь — завтра там…
Подошли лесорубы. Один поддержал Кузьму:
— Я бы так вертолетом брал лес, а то не столько берем, сколько давим подлесок гусеницей, мнем «ковер»…
— Верно. Вот и я говорю: сучья не сжигайте, вы их, сучья, в кучу складайте. Через три-четыре года перегниет — подкормка дереву. У меня так было: где старая куча, там молодняк обсядет и попер к небу, оглянулся — лес. А жечь? Потом на этом месте плешь. Сколько годов пройдет, как у телушки на выме шерсть, так и тут трава только и вырастет.
— Так нас, дедушка, и слушать станут, у нас рекомендации — наряд… Наше дело не рожать… — пояснил трелевщик.
— Ах ты, — покрутил головой Кузьма, — и ребята вы хорошие, и рожать будете…
— Поехали, дядя Кузьма, — потянул Гриша за рукав Кузьму.
— Тут, дед, глухо, как в танке, — когда отъехали, сказал Гриша. — У них наряд аккордный.
— Какой? — не понял Кузьма.
— Аккордный. Скажем, первый куб заготовить — десять рублей, это я к примеру, а десятый — уже в два раза дороже… Вот у нас, скажем, на заводе прогрессивка, а тут натура… Наш директор молодью и добирает, ему что тринадцатая зарплата. В два раза ужали ячею. В банке или в бочке, кто ее, рыбу, разберет — молодь она или нет. А кто из стариков воспротивился такому безобразию, прогрессивки лишились: по брюху себя ожгнули.
— Н-да! — примолк Кузьма. А сам подумал: кого винить. Директор — тоже человек подневольный. Какая еще лестница над ним. Каждый жить хочет теперь, а о завтра и подумать не может чего доброго, еще и снимут. После войны, скажем, можно еще было понять, оправдать хапужничество — накормить надо было людей. Но теперь-то зачем? Все одно всех омулем не накормишь зараз — сегодня съедим, а назавтра не надо?
Кузьму задело, что молодь губят, лес рубят по речкам. Неужто нет у людей понятия? «Я один с понятием, — одергивал себя Кузьма. — Слез с печки и пошел порядки наводить. Явился — не запылился. Вот такая свистопляска. От тяжести годов все это», — попрекнул себя Кузьма. И снова взялся за табак.
Гриша подкатил к воротам дома Кузьмы. Занес в дом мешок, туесок с медом. В доме было прибрано, но пахло нежилым. Кузьма обошел дом, зашел в избу, позаглядывал по углам, за печку. Хотел было в подполье поглядеть, да побоялся — не поднимется обратно. Он открыл западню, велел Грише посветить, а сам прилег на пол, позаглядывал, ковырнул ногтем перекладину — нет плесени, будет стоять дом.
— Ты, Гриша, сейчас иди по своим делам, — обернулся Кузьма к Виткову. — Приходи завтра, оформим бумаги, да свезешь меня на пристань, задерживаться тут мне ни к чему.
Гриша уехал, а Кузьма остался один и подумал: а ведь дом пустовал. Теперь все меньше охотников жить наособицу, все норовят в коммуналку. По воду лень стало на речку ходить, из труб все пользуют, а черта ли из труб, какая это вода. Кузьма как-то попробовал — не тот вкус, в ведре сколько постоит, и то железом отдает. В госпитале так хлоркой разило, тараканы и те после нее как супоросые ползают.
Кузьма сидел на лавке перед окном и не заметил, как подошел вечер, а за ним и ночь. Окна вначале были огненными от заката, потом засинели и превратились в мутное зеркало.
Кузьма посветил спичками, попробовал прилечь на кровать, но и не двигалось. Жизнь, как по тракту обоз в зимнюю пору — тянулась, проходила мимо со скрипом гужей и полозьев. Откуда-то вывернулся и Варяг, а ведь он, вспомнил Кузьма, уж сколько годов тому назад как сгинул.
Кузьма повозился в темноте, поднялся с кровати и на ощупь по стенке добрался до лавки.
Он постарался мысленно собрать всех детей, Ульяну, внуков к себе в этот дом, в Баргузин, и выходило, что всем бы места хватило. Рядом можно было еще поставить и не одну избу. И Александру, и Марии. И дело бы всем нашлось. И стройка тут есть, и флот, и завод, а стало быть, и Андрону, внуку его, было бы где играть на «трубке», если уж так свербит. Сказывали, да и Кузьма доподлинно знал: в Баргузине хоть в чистом виде пока ресторана нет, но столовка вечером, как ресторан, кормит — теми же котлетами по повышенной цене. «Охо-хо, — вздыхал Кузьма, — на глазах-то бы обмялся парень. Тайга, промысел — к делу бы пристал, выправился бы и «трубку» забросил».
Кузьма не был против музыки. Он только считал, что всему свое время. Мог бы и Александр здесь жить. И что из того, что капитан, — пожалуйста, сколько тут новых судов в затоне прибавилось. Кузьма сам сколько раз видел — белыми лебедями по Байкалу плывут, глаз не отвести. Ничего нет худого: один сын капитан, другой — строитель, рыбаки, краснодеревщики. Не было в роду Агаповых лодырей. На глазах у Кузьмы как бы заглубили корень Агаповы. Мария знает толк и в земле, и в скотоводстве, и Маруся хозяйка неплохая. Пока на отшибе, но со временем и ее с Валдаем в Баргузин бы перетянули.
Кузьма не мог докопаться, добраться до самой сурепки. Отчего так людей разбросало, размыкало по всему свету. Как все повернулось: у детей — свое, у Ульяны — свое, а он, Кузьма, где-то посередине. Вот и крыша своя есть над головой, а если раздуматься — нет ее.
У Кузьмы что-то тоненько лопалось внутри под ребрами и звонко щипком било в висок, а от виска боль шла по всему телу — на плечи, на поясницу, и горячим через культю капало на пол. Кузьма и не заметил, как отбелило окна и по избе, вначале мутно, а затем как чай с молоком заплескался рассвет, и Кузьма встал с лавки, поднял костыль и пошел топить печь и ставить чайник.
Гриша, как и обещал, утром заехал с Кристиной. Кузьма без лишних слов оформил дарственную, съездили за печатью — и на пристань.
— Давай, дедушка, я тебя занесу, — было подхватил Гриша Кузьму на сходнях.
— Стоять! — Откуда у Кузьмы и голос взялся. Одернул Гришу, как ретивую ездовую лошадь. — Я сам, Григорий. Ты вот чо, Гринча, свези-ка этот туесок с медом Марусе, не довелось мне к ней наведаться, попроси ее не сетовать на меня, поцелуй ее, — Кузьма коснулся усом щеки Григория, перекрестил его. — Ступай.
Кузьма был в своей военной гимнастерке при всех орденах и медалях. Он еще дома вынул из чемодана свою парадную гимнастерку. После демобилизации он ее ни разу не надевал. Кузьма пожалел, что не убереглись награды с японской, с первой германской — полный георгиевский кавалер, хотя и этих орденов на взвод бы хватило, но не в этом дело. Пусть бы поглядела молодежь, откуда идет Кузьма Агапов. И теперь, как никогда бы, кстати кресты: за Россию, за Родину даны. Ордена и медали оттягивали усохшие плечи Кузьмы, и, когда он кашлял или шел, опираясь на костыль и палку, медали звенели торжественно и грозно.
Кузьма вскидывал жилистой узловатой шеей. Он был в хорошем расположении духа, как и полагается человеку, который совершил свой почетный круг и знал, что оставляет после себя на этой земле.
— Ах ты, — огляделся Кузьма на палубе.
«Маленько засиделся на печи, — еще раз запоздало пожалел Кузьма, — чуть бы пораньше надо, силов маловато. Ну да ничего». И Кузьма, вздернув белой как одуванчик головой, пошел к скамейке, что стояла недалеко от трубы. Сейчас его последний марш-бросок, как когда-то на передовой. Рубеж, который предстояло взять, не поддаваясь слабости, был самым трудным. Враги — раны, беды прошлых лет, старость — не пускали.
Много любопытных глаз провожало иссушенного годами стойкого старика. Но что самое необъяснимое — Кузьма, проходя, поднимал настроение у людей. На него было весело смотреть.
Капитан парохода вышел навстречу Кузьме и отдал честь. Кузьма вскинул петушком голову и на какое-то мгновение замер до стойке «смирно».
— Красотища-то какая, а?! — свистел легкими Кузьма. — Байкал-то повернул на вёдро…
На Байкале стояла лучшая пора года, когда вода и небо друг перед другом выставляют напоказ всему миру свою не замутненную голубую, с синим отливом, красоту; когда воздух прохладен и прозрачен до физического ощущения, когда берега четко и сильно вычерчивают контуры. А черно-синие горы, склонив свои седые вершины, засматриваются в голубую синь озера. Время встречи лета с осенью — определяет Кузьма. И лето и осень в одном клубке. Но еще не осень и уже не лето. Тайга еще не отяжелела плодом, но Байкал уже вовсю цветет, пускает со дна моря семена.