В единственной уцелевшей башне старой крепости Пагаберд и поселился в конце 2002 года старый писатель Ара Маноян, через десять дней после того, как умер Грант[42]. Ара Маноян прожил в этой башне-крепости на вершине холма до самой своей смерти, настигшей его в 2007-м, в совершенном одиночестве, если не считать собаки по кличке Джеко. Он, конечно, тосковал по тем, кого когда-то очень любил и кому сам же и запретил приезжать сюда, в эту крепость-тюрму, в которой он, казалось, прятался от всего света. Однажды Грета Георгиевна, его жена – она всю жизнь работала сотрудником, а потом и директором одного из известнейших музеев Еревана, и была, что называется, настоящим трудоголиком «старой формации», – в одном из писем («Аствац им[43], откуда у нее эта дурацкая привычка писать письма?!») заявила, что он, Ара Маноян, – дезертир. И Ара Маноян ответил: «Но я разве перестал писать? Если б я перестал писать, вот тогда ты бы могла назвать меня дезертиром. Вон Сэлинджер – тот был настоящим дезертиром!..»
И действительно. Ара Маноян, несмотря на свой довольно-таки преклонный возраст, продолжал писать. Работа всегда была для него всем в жизни, и она часто оказывалась спасением от превратностей судьбы. Нужно писать, всегда писать, говорил он.
– А то ты вообще свихнешься, – добавлял он, когда вовсе и не хотелось писать. – Нельзя расслабляться. Если ты расслабишься и потеряешь бдительность, ты погиб. Тебя просто съедят заживо… Загрызут!
Таким образом, Ара Маноян очень хотел верить, что не покривил душой, ответив супруге насчет дезертирства. И с тех пор его оставили в покое. Что до Греты Георгиевны, то она тоже смирилась с добровольным изгнанием мужа и регулярно посылала ему письма и деньги через водителя маршрутки Ереван – Дзорк, которого звали Лерник. Только однажды к нему приехала дочь, Маргарита. Взяла и приехала, и ничего… Посидели, поговорили немного. И она, дочь то есть, сообщила, что хочет выйти замуж во второй раз: Гарик, бывший уже теперь муж, уведомил, что отныне никогда не вернется в Армению, поскольку нашел в Москве женщину своей мечты. Ара Маноян ничего не ответил на это, отнесся к известию весьма и весьма равнодушно, только спросил, как дела у Мэрико, внучки. Маргарита в тот же день уехала обратно в Ереван, а через неделю старый Ара Маноян получил письмо от Греты (ну не может она без писем!), в котором было лишь одно слово: «Хоз[44]!»
Короче говоря, Ара Маноян был абсолютно одинок и видел людей лишь в месяц раз, когда ходил (пешком!) через деревню Паг в Дзорк за кое-ка- кими покупками. Целый месяц он общался исключительно с Джеко, с которым уже привык подолгу беседовать, убедив себя, что тот все понимает. Может, Джеко и понимал многое, только в последнее время на самой середине «беседы» бедный пес все чаще закрывал глаза и засыпал.
Джеко (так почему-то в Армении обращаются ко всем собакам, кличек которых не знают) была собакой умной и воспитанной, однажды, словно ниоткуда, появившейся на руинах крепости Пагаберд. Это был пес неопределенной породы очень красивой светло-коричневой масти и с серыми ободками вокруг глаз. Он был очень старым (старше своего новообретенного хозяина по собачьему «летоисчислению») и, становясь со временем все ленивее и ленивее, не каждый раз лаял, когда где-нибудь поблизости раздавался шум или кричала какая-нибудь птица. Джеко, недовольный тем обстоятельством, что его потревожили, лишь навострял уши и бурчал себе что-то под нос. Может, это была не леность, а просто та разновидность мудрости, которая приходит лишь со старостью…
Собака больше всего обожала котлеты и пирожное. Во всем остальном это был обыкновенный пес, каких великое множество: умных, воспитанных, преданных хозяину. Хозяин же каждый раз из города покупал ему мясо для котлет и пирожное (а себе – консервы).
Ара Маноян готовил для себя и для Джеко сам на железной печке. Покупал в деревне немного сыра, лука, картошки, яйца, сухой лаваш (в таком сухом виде лаваш можно хранить вечно), потом сам же по старинному деревенскому методу размачивал лаваш – зачерпывал ладонью воду и обрызгивал пергаментные листы, накрывая их марлей и тканью, – и тогда хлеб становился мягким, податливым, даже эластичным, и в него можно было уже завернуть кусок сыра, четвертушку вареного яйца, лук, картошку, зелень – одним словом, сделать думджак[45]. Но чаще всего жители деревни Паг сами одаривали писателя продуктами, когда видели его, вместе с собакой возвращающимся из очередного похода в Дзорк, и отказывались брать с него деньги. Если же Ара Маноян упорствовал в своем желании заплатить, то ему всучивали еще и бутылку «термоядерной» тутовой водки.
Откровенно говоря, Ара Маноян шел в Дзорк, получается, только из-за пирожных для Джеко и еще чтоб пойти на автовокзал, где стояли междугородние маршрутки, и, разыскав водителя по имени Лерник, узнать, нет ли писем от Греты. Потому что Лерник отказывался ехать на холм Пагаберда:
– Моя машина испортится, Маноян-джан. Я лучше мальчишку пошлю, если письмо будет.
– Не надо мальчишку, – отказывался старый Ара. – Я сам буду спускаться в Дзорк. А письма можешь оставить у диспетчера.
– У тети Розы? Так она их потеряет! Лучше мужу отдам ее, Серобу, который вечно сидит на скамейке остановки у реки. Надежнее будет.
– Серобу, который вечно пьян? – качал головой Ара Маноян и уходил. Кроме всего прочего, полгода раз из Дзорка он покупал еще и ленту для пишущей машинки, бумагу и авторучки…
Он любил эти походы в Дзорк. Любил сам город. Реки, соединяющиеся друг с другом в центре, бесчисленные мосты, здания, каким-то чудом прикрепленные к склонам холмов… Но больше всего Ара Манояну в этих походах нравилось ВОЗВРАЩЕНИЕ. Правда! Он любил возвращаться в свою крепость или, может быть, в тюрьму, что была на вершине скалистого холма и еще издалека, сквозь толщу тумана, который в этих краях бывает таким частым, приветствовала его каким-то мрачным и суровым приветствием. К вершине холма Пагаберд, к руинам крепости вела крутая каменистая тропа, и по ней, спотыкаясь и задыхаясь, поднимался писатель Ара Маноян после походов своих в Дзорк. Дорога эта давала ощущение жизни, и каждый раз, идя по ней, Ара Маноян спрашивал себя: с чего он все-таки ушел от всех? Можно было даже сказать, что сбежал. Он лишь знал, что не перестал писать, а это самое главное. Чего греха таить? Долгое время ему не давал покоя выпад Греты: «Ты – дезертир!» Ведь с некоторых пор он почему-то засомневался в твердости своих позиций: раз пишу, значит, не дезертир. А со временем он еще и стал понимать, что жизнь отшельника оторвала его от жизни людей. Ты ведь не знаешь, что происходит с людьми, как они живут. Для кого же ты пишешь? Для литературоведов, филологов, которые защищают про тебя докторские диссертации («Роль прозы Ара Манояна в армянской литературе второй половины ХХ века»)? В чем заключается твоя «борьба», которой ты всегда так кичился («Писатель должен быть борцом!»)? Что дала любая из твоих книжек конкретному человеку? Ничего. Ты – дезертир. Как можно писать для людей, о людях, не зная жизни этих людей?
Տէր, ողորմեա՛…
В этих краях времена года сменяли друг друга с поразительной, почти календарной точностью и постоянством, и это нравилось Ара Манояну. Ему нравилось подмечать знакомые мелочи в изменениях погоды, и это каждый раз было красиво. Время от времени (если честно, не чаще одного раза в два месяца) Ара Маноян отдавал дань «термоядерным» дарам жителей деревни Паг, и тогда Джеко приходилось спать в «прихожей» – комнатке, предшествовавшей большой зале в башне, где жил и работал писатель: бедный пес не выносил запаха перегара. На следующее утро после «пьянки» Ара Маноян обычно говорил своей собаке:
– Свинья я, Джеко, и Грета права. Самая настоящая свинья. Хоз!
И Джеко тогда лишь укоризненно скулил и беспокойно смотрел на своего хозяина.
Официальной версией добровольной ссылки было так называемое обнуление. Старик считал, что, поскольку наступили нулевые, закончилась Эпоха Страшных Зим, писателю тоже нужно обнулиться. То есть вернуться к истокам, пожить в природе, обновиться и так далее. Но Грета Георгиевна еще и знала, что поводом отшельничества супруга послужил смерть Гранта. С уходом из жизни Матевосяна Ара Маноян так и не смирился (слишком рано, слишком несправедливо!) и поэтому решил сам уйти тоже, и это было нечто, что можно назвать социальным самоубийством, разве нет?
Итак, человек добровольно обрекает себя на одиночество. Человек находит полуразрушенную крепость и решает жить в ней. Там, где есть люди, его уже нет, он там отсутствует, он для них, кажется, умер. И вполне отдает отчет в том, чем это может грозить.
Странно: человека больше пугает мысль умереть (то есть реально покончить жизнь самоубийством), нежели мысль остаться в одиночестве, а значит, гарантированно сойти с ума. В том, что он сойдет с ума, человек не сомневается. Он знает, что одиночество ничего не принесет, кроме лишения рассудка. И все же: человек предпочитает полному уничтожению, абсолютному ничто, кромешной тьме – хоть какое-то существование, нечто, хоть какой-то свет, пусть даже искаженный в силу искажения рассудка. Пусть другой, более сильный выбрал добровольную смерть. Но он, Ара Маноян, не воображает себя сильным. Он предпочитает помутнение рассудка. Ара Маноян не желает (не может!) бороться со всесильным туманом. Больше четырех лет – туман, дождь, снег, туман, дождь, снег и очень редко солнце! Пусть туман делает с ним что хочет. А когда он, человек, сойдет с ума, пусть его убивает голод. Не исключено, что тогда он сможет покончить с собой (тебе и так мало осталось, тебе семьдесят семь, так чего спешить?). Но только не теперь, не в начале, когда он может думать и не подозревать даже, что «процесс пошел». Потом – может быть, теперь – ни за что… Но что человек?