огло) общество города, чьи герои наделены всеми правами, но не имеют ни одной обязанности. Во всяком случае обязанностей людей культурных: они оставляют на пляже бутылки из-под коки, швыряют стофранковые купюры под ноги официантам, стаканы – с балкона, ломая голову, что бы им такое-эдакое сотворить еще. Немцы, англичане, итальянцы сорят долларами, марками, лирами, швыряют их на голубой ковер Средиземного моря – того самого, где рыбы дохнут от бензина, пляжи замусорены еще до первого равноденствия, а отправляясь ночью прогуляться по бережку, приходится захватить коробку лейкопластыря. Мрачная картина – слов нет, но такой уж предстает она глазам тех двуногих, к коим принадлежу и я и кто, подобно мне самой, сбежал из этого розово-желтого города, некогда любимого нами и принадлежавшего нам. Теперь они либо поносят Сен-Тропез (как я сейчас), либо ностальгически извлекают из своей памяти, как фокусник кроликов из шляпы, яркие воспоминания молодости, уверяя, что теперь не то, что прежде.
В этой вавилонской деревне конфликт между поколениями туристов ныне настолько обострился, что приобретает комические формы. В некоторые мои повести нет-нет да и проскользнут воспоминания о старом красавчике – мишени для моих девчачьих колкостей. Теперь же, вглядевшись, увидишь не одного такого сорокалетнего пижона, склонного к язвительности, – он поправляет английский шейный платок на сорочке из дорогого тика, стоившей ему баснословных денег у «Сакса» в Нью-Йорке; когда он молодится, и если при этом не замечать его морщинистых щек и тик лица, память на мгновение извлекает портрет «того».
А какими глазами смотрит женщина лет сорока-пятидесяти на «молоденьких кошечек с выставленной напоказ грудью»: в них-де не чувствуется породы, они не умеют развлекаться, бедняжки… они начисто лишены вкуса… И, памятуя о своем опыте, эта еще озабочена тем, получают ли молодые удовольствие, занимаясь любовью, – такая вот, не лишенная пикантности, материнская забота.
Вот как можно было бы закончить мой рассказ. Акт четвертый, картина 5. Год 1999-й. Те же персонажи, только поседевшие и растолстевшие, взирают на сорокалетних сыновей, злословят по адресу своих двадцатилетних внуков и с ухмылкой язвительно заверяют, что, мол, да-да, нынешняя молодежь спешит жить и фригидность ей не грозит (типично старческая зловредность!).
Однако же такая малоприятная картина в финале моей трагикомедии о прошлом, настоящем и будущем Сен-Тропеза была бы полуправдой. Время идет, память же, слава богу, не сдвигается с места. И так же, как двадцать веков назад, сорокалетний римлянин, добравшись на своей колеснице до Остии, сокрушенно оглядывал эти берега, где в нескольких сотнях километров от него гречанка была обманута своим супругом, так и мы скорбим у края этой голубой чаши при мысли, что бессмертие нам не дано, а молодость быстротечна. Этот римлянин и эта гречанка – могли ли они вообразить, что море не перестанет плескаться у края кромки теплого песка, в котором утопают их ноги, солнце – вставать и садиться за горизонтом, удлиняя тени деревьев и домов, отбрасываемые на землю, даже если им больше не суждено увидеть все это и они перестанут дышать в унисон с биением своего сердца? Может статься, что это море, солнце, хвойный йодистый дух приносят особое, утонченное и странное наслаждение именно при мысли, что все это переживет человека на века!
Сорокалетний турист, прибыв в Сен-Тропез в лимузине, автобусе или с автоприцепом, чтобы обосноваться у моря, одержим тем же чувством, что и золотоискатели Клондайка, некогда осевшие вблизи золотоносных жил. Туристы из всех стран движимы одной и той же замечательной слабостью – восхищаться красотой. А Сен-Тропез красив – на диво красив. Он обладает нетленной красотой, в особенности для нас, бывших его хозяев. Мы приезжаем сюда весной, осенью или зимой – как только позволяют дела, – чтобы всякий раз удостовериться в том, что она еще есть, и насладиться ею (почти без обид).
Начать с того, что здесь дуют разные ветры – два или три, которые, обрушиваясь на полуостров, подметают его, очищают от скверны, после чего воцаряется особая атмосфера – легкомысленная и веселая; какие-нибудь два дня спустя чувствуешь себя заново родившимся. Солнце тут желтое и безмятежное, оно частенько светит даже тогда, когда в Канне и Монте-Карло идет дождь. Рыжее побережье с глубокими расщелинами и откуда ни возьмись песчаными пляжами походит на иные трагедии Расина, где долго карабкаешься по диалогам и вдруг находишь отдохновение в долгой тираде. Есть «бушующее море, которое разбивается о края каменных преград», как сказал Кокто; море пенится тут больше, чем где бы то ни было, непредсказуемое и освежающее. Тут есть настоящие зеленые просторы, спрятавшиеся позади города, в отличие от остальной части прибрежной полосы, где ландшафт каменистый, облупившийся, неказистый, перегревшийся на солнце. А в Сен-Тропезе сразу за пляжами расстилаются поля, луга, рощи пробковых дубов и холмы, напоминающие Иль-де-Франс; там есть водоемы, деревья, пахнет осенним валежником и грибами. И есть дороги, которые начинаются после Памплоны и уводят далеко-далеко.
Откуда ни посмотри – с моря или сверху, с крепости, куда не поднимается ни один человек, – Сен-Тропез являет взору картину своих узких островерхих домов – иные из них покосились, но все ласкают глаз, эти трогательные желтые, красные, голубые или серые постройки, равно обжигаемые солнцем и овеваемые ветром, с крышами из тысячи черепичных лепестков, которые выцвели, приобретя палевый оттенок. Дома теснятся вокруг колокольни, часы которой разладились и отбивают время невпопад, но до них никому нет дела. Само собой, тут, как и в Италии, развешивают белье, некоторые террасы чересчур ухожены и утопают в зелени. Дома тут мастерской каменной кладки, поставлены на века, и даже под слоем новенькой дорогой краски эти камни не спрятать. Все они, как один, греются весь день на солнышке подобно кошкам или большим собакам. Пузатые, с узкими оконными проемами, они внушают доверие, и все, как один, рады, когда вы ночью проходите мимо. Двери хлопают, словно зазывая прохожего, а всегда освещенные окна подмигивают, помогая сориентироваться в темноте. Улочки Сен-Тропеза пересекаются, разбегаются, поссорившись, и примиряются на городской площади, где красуется одно дерево, и то – кривое. На этих улочках все еще отдаются эхом крики корсаров или оклики ночных гуляк, а для нас – наши голоса двадцатилетней давности. По Сен-Тропезу можно бродить часами, ночью и днем: от площади Лис[13] – в порт, из бистро в бистро, из одной булочной, проснувшейся на рассвете, в другую, от белесого моря к постепенно голубеющему у маленького кладбища… того самого кладбища, где все мы желали бы обрести вечный покой, чтобы мимо проплывали парусники и солнце Сен-Тропеза согревало бы наши бренные останки.
Акт пятый
Лето 1980-го. Занавес опускается. Я проспала три четверти часа, и мне приснился сон, вместивший двадцать пять лет моей жизни в Сен-Тропезе. Проснувшись в темной комнате, я тут же прикрыла глаза, невольно прислушиваясь. Больше не было шума дождевых капель, и мне его почти недоставало. Наконец я осознала, что дождь перестал и что-то светлое, остроконечное скользит по стене: луч знаменитого светила, именуемого солнцем! Встав с кровати, я распахнула ставни, и тут море и небо вернули мне голубые и розовые краски – вернули счастье. Всепроникающие лучи солнца рисовали черные ободки вокруг пастельных картинок – гребней крыш, пляжной дуги, мачт парусников.
Сейчас 1980 год, и, как знать, доживем ли мы до 2000-го – или раньше какой-нибудь упрямый и тупой самолет со своим экипажем, глухой к призыву опомниться (или какая-нибудь чудовищная и безмозглая ракета, под стать безжалостным динозаврам доисторических времен), обрушится на нас, неся во чреве внезапную, испепеляющую смерть.
Впрочем, сейчас это не так важно: солнце уже уместилось на моей ладони, и я, машинально протянув руку, не сжимаю ее в кулак. Как не удержать время и любовь, так не удержать солнце и жизнь – нечего и пытаться.
Я спускаюсь к людям – они смеются, они легко забывают, они готовы перебраться куда угодно, лишь бы «там» было похоже на «здесь». Но что ни говори, а подобное совершенство природы неповторимо…
Глава 9Любовное письмо Жану Полю Сартру
«Дорогой мсье Сартр!
Я говорю вам „дорогой мсье“, мысленно возвращаясь к толкованию этого понятия в словаре, куда заглянула еще в детские годы. Там сказано: „Мсье – обращение к любому мужчине…“ Не стану же я называть вас „дорогой Жан Поль Сартр“, что скорее приличествует журналисту, ни „дорогой мэтр“: вы терпеть не можете такого титула, ни, наконец, „дорогой собрат по перу“, что слишком ко многому обязывает. Сколько же лет я вынашивала это письмо? Фактически лет тридцать – с того момента, как начала вас читать, но в особенности последние лет десять-двенадцать, с тех пор, как восхищаться стало смешно и восхищаются столь редко, что, пожалуй, уже хочется стать посмешищем. Возможно, я настолько постарела или помолодела, что сейчас готова пренебречь этой опасностью показаться смешной, тем более что вас лично такие соображения никогда не волновали – вы просто были намного выше всего этого.
Мне бы очень хотелось, чтобы вы получили это письмо 21 июня – в день, который выдался для Франции счастливым: это дата, когда, в разные годы, родились вы, я, а значительно позднее Платини – три замечательные личности, которых то превозносили до небес, то безжалостно топтали (слава богу, мы с вами подвергались этому только словесно) в отместку за излишки почестей в дни славы или же за шумные провалы. Оставим это без комментариев.
Но годы стремительно пролетают один за другим, воспоминания блекнут, и кончилось тем, что я отказалась от мысли приурочить свою хвалебную оду ко дню вашего рождения. И все же мне непременно нужно сказать вам нечто в оправдание такого сентиментального обращения.