Наконец вы добежали до камышей. Дядя Аскет присел на корточки и встряхнул палатку. Ты тоже присел на корточки, взглянул наверх. Поскрипывающие на ветру стебли камышей с узкими длинными листьями утыкались в черное небо. Сверху, наверно, вас не было видно. Вы спрятались, точно муравьи в траве. От молний вас защищал частокол громоотводов. Но тут ты начал соображать, что если молния вдруг ударит в камыш и он загорится… Или пусть даже не загорится — все равно ведь электропроводность воды и диэлектрическая проницаемость вашей обуви… То есть сила тока, в любом случае равная напряжению, деленному на сопротивление… Очень кстати тебе на ум пришел один полезный совет одного мудрого старца: сморкать нос в тот самый момент, когда в тебя угодит молния, — тогда уж наверняка не убьет. Не доверять этому старцу у тебя не было, в общем-то, никаких оснований, ибо это был великий старец, величайший, можно сказать, Исследователь, Писатель, Художник, Медик и Инженер. Вопрос, собственно, заключался лишь в том, в какой именно момент — до или сразу после вспышки — надо начинать сморкаться и в какой мере сила тока, которым тебя все же может тряхануть невзначай, будет обусловлена сопротивлением твоей промокшей до последней нитки одежды.
С другой стороны, сморкаться не следовало вовсе, ибо еще более древний старец, заслуживающий не меньшего уважения, пропагандировал всепобеждающую силу смирения. Он утверждал, в частности, что и воробей перышка не уронит, ежели бог не заденет его пальцем. Выбор, однако, осложнялся наличием точки зрения третьего мудреца, который считал, что мы для богов — все равно как мухи, и им одна забава мучить нас.
Дядя Аскет ощупал маленький кармашек — пистон посеревших под дождем белых брюк, проверил, на месте ли шагомер, и начал исподволь разворачивать палатку, хотя накрываться ею давно уже не имело смысла. Он натянул тем не менее какой-то край на голову — не столько, видимо, из-за опасений потерять последние волосы, окажись дождь радиоактивным, сколько для морального удовлетворения: нужно же было в течение похода хоть раз по прямому назначению использовать палатку, раз Дяде Аскету пришлось тащить ее на себе всю дорогу. Из солидарности с Дядей Аскетом ты прикрыл плечи и теперь глядел на черные, непроглядные тучи, на низвергающиеся словно из ниоткуда потоки воды, слышал раскаты грома, а молний здесь, в камышах, как бы не было — только отраженный свет фотовспышек или электросварки озарял небо. Вы сидели рядом на корточках, под ногами была вода, которая все прибывала, и уже зад твой начал ощущать теплое расслабляющее касание, как если бы ты уже сидел в луже, и ноги затекли. Выбравшись из-под палатки, ты выпрямился во весь рост, и тебе открылась такая картина. Вытянутый с запада на восток черный дирижабль сплющился, превратился в некое подобие блюда, представляющего собой теперь верхнюю, широкую часть воронки, конусные стенки которой были намечены тонкими штрихами молний, непрестанно бьющих в землю наискосок. Вы находились в узкой горловине, в мертвой зоне, окруженной высоковольтными разрядами ломаного, гримасничающего огня. Выбраться из этой ловушки было никак невозможно, и как раз по тому месту, откуда вы прибежали, проходила невидимая граница смерти.
Когда ты поднялся во весь рост, горизонт расширился. Клочок неба, который ты видел из камышей, разметался во все стороны грозовой тучей, и там, где она кончалась, уже светлело небо. Молнии били в землю по кругу, каждая новая вспышка ослепляла обесцвеченное пространство, и тотчас размазанный дождем пейзаж обретал четкость. Становилось видно даже лучше, чем в очках. Заснувший, намертво связанный миллионами нитей мир вдруг оживал — и ты оживал вместе с ним. Что касается Дяди Аскета, то он продолжал сидеть на корточках, глядя на тебя снизу из своей норки темными, как виноградины, глазами. Он и в самом деле напоминал какого-нибудь святого, спрятавшегося в пещере от дождя, и видел по-прежнему лишь тот же крошечный кусочек неба, который еще недавно наблюдал ты. То есть, по существу, он вообще ничего не видел, а ты по-новому воспринимал даже его лицо с большой каплей на кончике носа, небритые впалые щеки, глубокие складки, идущие от уголков рта. Что-то произошло в тебе, парень, вместе с выпрямлением спины и разгибанием ног. Сначала, когда ты увидел столько молний, тебе сделалось, конечно, страшно, потом какая-то сумасшедшая радость овладела тобой. Ливень хлестал в лицо, молнии, будто бросаемые лезвиями вперед ножи, вонзались в землю, а ты вдруг почувствовал себя таким живым, каким никогда раньше не чувствовал. Даже смерть уже не пугала, ибо была такой же естественной и неумолимой, как жизнь.
Да, дружище, глядя на огненные стрелы, распарывающие сырую мякоть раскисшей атмосферы, ты мог наглядно представить себе, как легко, в сущности, богам расправиться не то что с отдельными людьми — с целыми неугодными цивилизациями.
Огненный круг не расширялся и не сжимался. Зевс продолжал лупить молниями, будто один из Великолепной Семерки разряжал в землю свой семи-, восьми-, стозарядный кольт, предупреждая, что следующая пуля будет послана в тебя, Телелюев, — в тебя, высунувшегося из камышей, или в Дядю Аскета, продолжавшего сидеть на корточках, — если только выяснится, что содеянное вами заслуживает подобной кары.
Но твой час, видать, еще не настал, а о Дяде Аскете и говорить нечего: ему грешить и грешить — лет двести еще, если и дальше дело пойдет такими темпами. То есть, хочу я сказать, и волос тогда не упал с его загорелой лысины, и воробей пера не потерял.
Пока вам просто было сделано грозное предупреждение — и довольно. Сколько можно пугать миролюбивых граждан, незадачливых путешественников?
Дождь начал стихать. Зевс притомился, сменил гнев на милость, опустил кольт в кобуру. Черную тучу унесло куда-то вбок, к едрене фене. Заголубело, распогодилось, выглянуло солнце, засверкали капли дождя на поникшей траве. Вы вскинули рюкзаки и отправились дальше — куда вам там нужно было? Ах да, в Звенигород.
Мокрая одежда стояла колом, пощипывала, покусывала спину, ляжки, колени, будто назойливая мошкара, и подсыхала на снова уже горячем солнце, и от вас с Дядей Аскетом, словно из старой прачечной, валил пар, малозаметный, впрочем, в прозрачном, легком свете вновь наступившего летнего дня.
…Вы снова вышли к воде, на этот раз большой и вольной — к Москве-реке, я имею в виду, и дальше направились вдоль берега, сплошь заросшего голубой осокой. Тусклая в рассеянных лучах света река круто поворачивала вправо, как если бы глиссер с задранным носом делал опасный вираж, и при виде этой широкоформатной картины перехватывало дыхание, щекотало низ живота, точно слишком сильно наклонившийся глиссер прямо на виду вот-вот должен был опрокинуться. Постепенно небо затягивало грязноватой кисеей. Высокие сплошные облака, словно вощеной бумагой для компрессов, со всех сторон обложили солнце. Одинокая белая лошадь, пасущаяся в низине, все пыталась поднять голову, но каждый раз бессильно роняла ее в густую траву. Где-то, уже совсем едва различимые, виднелись строения, похожие на кусочки отколупнутой сосновой коры. И все остальное — растянувшееся по лугу стадо коров, крошечная фигура пастуха с перекинутым через плечо кнутом толщиной в волос — было так мелко, призрачно, вызывало такое щемящее чувство, будто это была не Москва-река, которую еще вчера вы переходили вброд и теперь, наверно, опять должны были преодолеть, а печально знаменитый Стикс, и путь по нему был только в одну сторону.
Чем мельче казалось все вокруг, тем большими становились вы с Дядей Аскетом. И вот вы стали уже просто гигантами среди этих просторов, которые, пожалуй, ничего не стоило, наподобие искусственного покрытия, скатать в трубочку и сунуть под мышку, как какой-нибудь курсовой проект. Тебе стало вдруг страшно ступать по земле, ибо свежая, чистая трава вокруг была ведь ненастоящая, и ты мог испачкать своими грязными ботинками этот уникальный проект будущей жизни, растоптать замечательный макет, выполненный с такой любовью и тщанием. Пока ты стоял в нерешительности, Дядя Аскет уходил все дальше, сам постепенно становясь все более маленьким. Подергивались туда-сюда, точно колесики часового механизма, его белые брючины: тик-так, тик-так…
Вы шли и шли. Излучина все разворачивалась вправо, глиссер кренился, постоянно рискуя перевернуться, а белая лошадь оказалась совсем близко и наконец подняла голову, взглянув на вас своими доверчивыми, темно-карими, как у Дяди Аскета, глазами.
Вдруг что-то опять сверкнуло в вышине, между землей и небом. Нет, это была не молния. Сверкание длилось, переходя в теплое золотое свечение. Будто листок фольги, поднятый восходящим потоком воздуха, трепетал на ветру, как праздничный флаг, и теперь вы шли прямо на него, на этот разгорающийся свет — туда, где потоки солнечных лучей прорывали пелену облаков и теперь играли, отражаясь в главном куполе звенигородского храма.
Вы пришли в Звенигород, приятель, в конечный пункт вашего похода — вашего великого перехода из Тучкова, хочу я сказать. Вы пришли на автобусную остановку и стали ждать автобуса до железнодорожной станции. Свершилось то, что было намечено: вы достигли желанной цели, и теперь силы окончательно оставили тебя. Ты едва держался на ногах, с трудом влез в пыльный, раскаленный автобус и тотчас рухнул на заднее сиденье, а когда автобус прибыл на конечную остановку, то никак не мог подняться. Режущая боль в икрах валила с ног, однако Дядя Аскет тебя успокоил, объяснив, что от чрезмерного физического напряжения в мышцах выделилось слишком много молочной кислоты, но у тебя это скоро пройдет.
Что и говорить, напряженное было лето. Сначала экзамены в школе, потом вступительные — в институт. Я сидел не разгибая спины.
И все-таки умудрялся ездить с Индирой за город.
Да, мы ездили несколько раз на станцию В.
Почему именно туда?
Я хорошо знал те места. В течение нескольких лет мы снимали там дачу.
Рассказывай дальше.
Сойдя по ступенькам с железнодорожной платформы, мы доходили обычно до указателя «ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ПУТЯ ЗДЕСЬ», укрепленного на почерневшем от времени и паровозной гари деревянном столбе, а потом километра два еще шли по открытому шоссе. Сразу за керосиновой лавкой неподалеку от станции начинались поля, пустыри — частично вспаханное, частично заросшее травой и дикими цветами пространство с вкраплением небольшого болотца. Когда я ездил здесь на велосипеде, это был самый ровный участок шоссе, а если нес десятилитровый бидон с керосином, то именно здесь делал первую остановку. Дышалось легко, и все внутри распрямлялось. Словно не одиннадцать месяцев, а всю жизнь провел я в больнице из-за ожога ноги третьей степени и теперь возвращался домой.