повести, чтобы все получилось само собой.
Они уже познакомились. Он уже говорит что-то любезное, а она по причине купейных чудес и приятного спутника оробела. В частности оттого, что спутник смутил ее смешным вопросом, известно ли ей, отчего паровоз называется паровозом? Не известно? Оттого что возит пары! Случайная спутница прямо так и вспыхнула.
А она, и правда, очень миленькая и не прекращает думать, как в таких купе бывает ночью. Предстоит ведь запираться и уходить, как у себя дома, мыться и переодеваться ко сну в умывальный отсек, а ночью будет нечем дышать и засыпаешь только разметавшись. Он тоже про это не забывает и поэтому невзначай затеивает рискованный рассказ из собственной жизни: историю, бывшую совсем, знаете ли, не у того, к которому они сейчас едут, моря и которая наверняка его соседку к купейной ночи взволнует. Можно даже предположить, что рискованная эта история плюс спальновагонный побег в неведомое, тихий стук колес и невозможность по случаю духоты уснуть завершатся выключенной из пространства неожиданно случившейся дорожной близостью, тем более что умывальный отсек - вот он.
А рассказывает приятный мужчина следующее:
"Там, на том море, - начинает он и делает паузу, поправляя, чтоб не звякала, ложечку, - я стал свидетелем того, что полагаю темным секретом природы, ее припасенным на черный день умыслом, когда мир утратит свою плодородящую силу, хотя и сплошь будет состоять из соразмерных загорелых особей, атлетическая стать и телесное совершенство для коих окажутся настолько важны, что только на это они и станут расходовать силы. Или целиком, или большую часть, меж тем как основной задаче - воспроизводиться в себе подобных - станет отдаваться ничтожная толика себя, отчего из семени и яйцеклетки пойдут порождаться создания хлипкие, ибо во имя их семяподатели и яйценосительницы не жили. Потому-то природа в крайних случаях и прибегает, причем панически и без проволочек, к тому, чему у моря - не у того, к которому мы с вами едем, я и стал свидетелем".
Произнося кое-какие рискованные и не совсем уместные в беседе с едва знакомой женщиной слова, он поглядывал на спутницу, сидевшую теперь опустив глаза и не прикасавшуюся к чаю.
"В позднеосенней пустоте по одной из плавно сворачивающих к песчаному заливу улочек, - продолжил наш повествователь, - по правому тротуару (я же выбирал для прогулок левый) ладно и мощно шли трое вполне авантажных семяподателей. Мускулы их, производя безупречные походки, могли осуществляться в своих функциях бесконечно и победно. - Купейный сосед снова глянул на притихшую соседку. - А то, что все происходило в тихую осень, позволит нам с вами, милая попутчица, хоть как-то отвлечься от жары", отвлекся он, приметив на переносье соседки капельки пота. Она, с тех пор как села, в умывальный отсек еще не заглядывала, потому что когда в самом начале сказала, что собирается переодеться и не выйдет ли он на минуточку, сосед засмеялся: "Зачем? Тут необязательно. Вот дверь. Переодевайтесь и умывайтесь. Я уже всё проделал!" После таких слов воспользоваться дверью стало как-то неловко, к тому же она не знала, что на что запирается.
"Итак, - продолжил он, - была осень. Желтый лист пребывал в ожидании, когда его сгребут прилежные местные жители, а в остальном, как оно всегда на дюне, было сухо и опрятно. Семенящей побежкой сновали безо всякого смысла голуби, а непрестанная их беготня, поспевание куда-то вразвалочку, бесцельное разбегание из-под ног, по-моему, самая что ни на есть зеркальная шизофрения к их наиболее стремительному среди пернатых полету". - Красиво выбритый спутник превосходно формулировал.
"Три семяподателя шли как шли, я по своему тротуару шел несколько позади. Даже спины великолепной троицы были опасны. До меня долетали обрывки непристойных слов, причем фонетика доносившегося была провинциальна и позвольте так выразиться - двуутробна.
Голубка заторопилась у них из-под ног, но совершенство голубиного убегания - небесный поистине дар - ее не упас. Паровозный взмах ноги одного из семяподателей голубку расшиб, вернее, всё внутри нее разбил: кишки, сердце, легкие, лётные жилы для плавного полета, лётные мускулы для быстрого полета, горло, гортань, все капилляры, а также мышцы голубиных глаз. Все смешалось внутри твари Божьей - исковеркались перья, полетел пух и строение нутра обратилось раздавленной виноградиной. Полутруп живой тем не менее пока еще птицы отлетел на тихий, по-осеннему скучный уже асфальт, трое - во, бля, шарахнул! (вы уж простите мне такую цитату!) - пошли дальше, я то ли не успел, то ли испугался возмутиться, но, скорей всего, был озадачен дальнейшим. Словно бы сомгновенно с безжалостным ударом - без кружения и воркования - слетел, не понять откуда, возбужденный голубь и овладел издыхающей особью. Она же сделала всё, что смогла: разложила для его удобства крылья, но одно - плохо. Оно было перебито вовсе. Слетел сластолюбец уже с мертвой птицы..."
Поезд, как цыганская повозка, продуваемый всеми ветрами, был не цветной, как цыганская повозка, а тусклый, запыленный и с мутными стеклами. На полустанках, если проводник поднял надступенную железину и выходишь в новой пижаме на низкую, какие они всегда на полустанках, платформу, попадаешь в горячее марево и видишь, как договариваются с проводницами желающие куда-то доехать, как местный дурачок пересчитывает вагоны, но пальцев у него для этого не хватает даже на запыленных ногах. Он сбивается и, тряся губами, повторяет первобытный подсчет снова. Поезд меж тем решает уехать, все спешно садятся, и, между прочим, мы давно уже следуем по теплым краям, так что цельнометаллическая жара теперь какую не представить.
По вагону ходят дети. Их кидает из стороны в сторону. Отлетают они сильней взрослых, потому что легче по весу. Сидишь, весь вспотел, умираешь от жары, а к тебе в руки внезапно отбрасывается ребенок, тоже потный, но в белой от сквозняков косынке. "Осторожней, деточка!" - говоришь ты, отделяешь спину от перегородки, на которую опирался, и ставишь дитя обратно в проход, отлепляя теперь от него руки, а от пижамного сатина ноги. "И не плачь!" Он же орет, потому что стукнулся. Стукаться есть обо что. Лакированные, хотя и гладкие, но жесткие планки перегородок, алюминиевые тусклые захваты для влезания, выставленные в проход непоместившиеся вещи.
Взрослые тоже отлетают, выбивая из рук сидящих хлеб с маслом, ложку с желтком, а то и малосольный огурец. Отлетевшие приносят извинения не откусившим намеченного куска едокам и вежливо поднимают с напольного коврика намазанный повидлом чей-то хлеб. Ступни с полок высовываются по-прежнему. Головы, выглядывающие в проход на уровне этих полок, приподнимаются на шеях, чтобы идущий по вагону проводник или пассажир не задели головой твою. Ноги же, если лежишь в проход ногами, пусть задеваются.
Уже, малоуспешно суя узкие лезвия перочинных ножиков в раскисшее сливочное масло и запивая вставший в горле кусок теплым можайским лимонадом, все доедают дорожную снедь. На обеденных газетах в бумажной скрутке с разведенными краями - соль к вареным яйцам и помидорам, покупаемым у бабок на станциях.
Некоторые успевают поистратиться на борщи и вторые блюда, выставленные вокзальными буфетами на перронных столах. Это следует поедать быстро, пюре с тарелок подбирать не мешкая и, конечно, успевать расплатиться.
Кое же кто уже рассказали друг другу свою жизнь.
В вагоне теперь от жары даже в карты играть неохота. Все, на кого есть полка, засыпают тяжелым дневным сном, для порядка полупокрытые простынями.
Иногда поезд начинает спокойно и тихо катиться не стуча колесами, зато, когда пролетает встречный, его и наши грохоты сдваиваются, и кажется, что встречный сметет нас заметавшимся межпоездным воздухом с насыпи, а сам унесется.
И тут - новость не новость, потому что на юг то ли едет, то ли возвращается оттуда Сталин. Мимо окна проносятся предваряющие охранные поезда. Потом просвистывает состав венценосца, потом мелькают арьергардные, а мы, полдня простояв, накаляемся на донбассовской сковородке и накапливаются уже восемь часов опоздания.
И вдруг - после нескончаемого со стоявшим в зените полуденным солнцем целого дня - поезд наш забирает вбок, куда пассажирские вообще не сворачивают. Почему так, мы не знаем, и даже машинист не знает, но где-то впереди что-то случилось, и нас пустили окружной - какой-то неведомой и непосещаемой большими поездами веткой, по которой изредка тащатся разве что разбитые составы (в основном - с цементом), а резво катятся только дрезины с тетками, подсыпающими на пути гравий. Тетки эти по-совхозному загорелые и в майках. У них на верхах толстых рук круглые прививочные метины, а на головах торчащие козырьком от солнца косынки. Большие бабьи животы путевых работниц препоясаны снятыми кофтами.
И это уже опоздание на сутки, при том что цельнометаллическая духовка набралась теперь степного зноя, и общий наш вагон обживается навсегда.
Лежачие вторые полки (у подруг есть еще и третья) занавешиваются от чужих глаз мокрыми простынями, чтобы лежать голяком. Выглядит оно как будто за сараями сушат белье. Один из сортиров непоправимо забит помидорными оглодками, куриными костями и мокрыми газетами. Всплывшее под край железного толчка, все это от поездных бросков выплескивается, и проводник по таковой причине место уединения запер. На другом же конце необходимое помещение из-за женщин и детей, чистки зубов и опять же вагонных качаний, мотающих из стороны в сторону любую твою или кого другого аккуратность, тоже в воде. Тут виноваты и широкая колея, и немцы вагон сильно подрессорили, и рельсы от жары распухли, и проводник ничего не убирает. Спасибо еще, моет стаканы. Теперь, правда, уже степной водой - московская вон когда кончилась!
На своей второй полке жизни (на нижней заснула Райка, на багажной Тамарка) она чувствовала себя преотлично. Просто лежала и предвкушала. Она ведь тайком от отца взяла помаду (он бы ни за что не разрешил) и не могла теперь наглядеться на яркий тюбик, готовясь к опасным южным обстоятельствам. У московского телеграфа в те годы сходились стройные молодые люди с живыми лицами и в черных дорогих костюмах. Ей сказали, что это грузины. Она знала, что там, куда они едут, только грузины и живут.