В партизанах — страница 12 из 34

Уходя от нас и уводя немца (с некоторым, вероятно, удивлением и сожалением: что эта женщина сотворила с ним?), Гузиков не знал своей судьбы. И мы, конечно, не знали, что будет через полгода. Только помню, как угнетающе подействовала на маму расправа с Гузиковым в том лесу (но не на меня, конечно), а про сарай она слышать не могла без ужаса. Но самому Гузикову не было от того легче, что кто-то за него переживал. Как бы там ни было, он нас не погубил и тем самым подготовил собственную погибель. Не проявил полицейской старательности при обыске, видимо, посчитался с тем, как отнесутся к нему в поселке, если он что-то найдет в семье доктора и арестует ее. А тут еще переводчик Барталь, явно опекавший эту семью. Как, впрочем, и других глушан - старался «фольксдойч», как только мог, оградить их от жестокости вдруг прикатившей к нему далекой родины - Германии.

* * *

После несостоявшегося обыска минуло месяца три, и снова старуха Потоцкая пошла с доносом. На этот раз ее все-таки перехватил Коваленко Миша, внимательно выслушал предупреждение, что шурин Адамовичихи - коммунист, что собирается в партизаны, сманивает других (ее Казика) и вообще это бандитская семейка. «Помощник начальника полиции» (кстати, Миша из староверов) строго-настрого приказал старухе ни к кому больше не ходить, он все сам сделает, что надо, - и тут же сообщил маме, найдя какой-то повод заглянуть в аптеку. (Хотя они обычно избегали прилюдных встреч.) Зашла мама в дом, почти упала на стул: ну вот, теперь мы точно пропали! Говорила я вам, но разве вы послушаетесь? Старуху перехватил Коваленко, но кто знает, к кому она еще сходила или пойдет. Предупреждала же, кто такие эти Потоцкие! (Упрек Сониному Пете, который успел-таки пооткровенничать с Казиком.)

Что погнало старуху и второй раз доносить? Не страх ли (уже и Казика ужас), что о первом доносе знаем (мы и не скрывали этого), а поэтому назад ходу нет. Кому-то из нас не жить: прогонят немцев, что тогда?

В «Войне под крышами» я довольно подробно расписал известные мне обстоятельства и даже «психологию» старухи и ее сына так, как я все представлял. Теперь об одном лишь рассказ: материнский поединок со смертью, на этот раз - бургомистром Ельницким. Важное обстоятельство: бургомистр из раскулаченной семьи.

Его глушанское уважение к доктору дополнялось чувством солидарности с женщиной такой же судьбы. Возможно, то, что и мадам Адамович тоже «кулачка», поднимало его в собственных глазах. Не говорите, что раскулачивали безграмотных мужиков! Вряд ли он был заинтересован -«отдать» и эту семью «бандитам». Так что и его, вероятно, устроил результат первого обыска.

Второй же случай должен был смутить его по-настоящему. Убежали в «банду» сестра докторши с мужем, который, как оказалось, к тому же коммунист. Вот кого она приютила, а раз кто-то из семьи ушел в лес -это уже не «раскулаченная» семья, а партизанская, «бандитская».

За одну ночь «социальное положение» наше в глазах бургомистра и немецких властей сразу поменялось - с плюсового на минусовое. (Как до войны, если кто-то скрыл, а потом выяснилось, что отец «репрессирован органами» или что брат-сват служил у белых.)

Мы в ту ночь все собрались бежать к партизанам, дорожка к ним была уже нахожена. Мама и плакала, спрашивая: «Куда я поведу стариков перед самой зимой?» - после того как сани Лещуна уже умчали Соню с малой Галкой и Петю, а мы с братом ее уговаривали: «Уйдем, мама!», но она и сама понимала: остаться - значит быть тут же схваченными, немцы такого не прощают! Легли, не раздеваясь: «Поспите немножко, детки!» - что-то обдумывала, решала и, видимо, решила, но когда утренний свет вломился в окна, она, очнувшись, тут же погнала нас из дому: что, что мы, детки, сделали, мы погибли, уходите немедленно к Левковичу (дорожно-шоссейный наш начальник, тоже был связан с партизанами) и не возвращайтесь, Богом молю, не возвращайтесь, пока сама не позову! Что бы ни случилось!

Мы уже вот так однажды убегали, а она осталась - это когда приехали эсэсовцы убивать Глушу, всех глушан собирались сжечь заживо (как соседние Осы-Колеса и Каменку сожгли), но мы-то думали, что машины эти молодежь хватать будут в Германию. Вернулись лишь после того, как глушанских женщин, детей выпустили из сарая (говорили, что переводчик Барталь спас, втолковав немцам, что убежавшая молодежь туг же сделается партизанами), и мы с трудом узнавали маму, Соню, тетку Зину. Какие-то черные, будто их уже опалил огонь. Мама вялым голосом рассказывала: вначале люди кричали, потом замолчали, стало как-то все равно.

* * *

На этот раз она сознательно свою и остальных, в доме остающихся, судьбу отделила от нашей с братом: раньше мы не знали, что ждало

остающихся, туг все было ясно. Была только надежда, что и на этот раз ей удастся отвести беду.

Вся мизансцена после нашего с братом ухода была выстроена на ожидании кого-либо из полиции, волости или немецкой комендатуры. Старикам втолковано, что они ничего не видели и не слышали. Зина с дочкой спрятались у соседей. Мама растопила печку: собирается на работу. Правда, случилась в доме неприятность, семья сестры ушла жить к учителю Горностаю, дом которого за школой, у леса. Но так, может, даже лучше, у нее свои дети и свои заботы. (Пете, когда он убегал к саням Лещуна, мама напоминала: не забудь, оставь записку там, только с обидой напишите! Наивнейший ход даже для доверчивых немцев. Но все какая-то зацепка, отправная фраза, если сами мы не уйдем, останемся.)

Выстроенную мизансцену дополнила внушительная фигура появившегося в дверях Ельницкого. Высокий и огромный в роскошной длиннополой шубе. От порога спросил библейским голосом:

- Мадам Адамович, где ваш шурин?

Раскрасневшаяся от печного жара, из-за ширмы вышла хозяйка. А что такое? Что-нибудь случилось? Дело в том, что я попросила его покинуть наш дом. Давно не ладили, у меня свои дети, семья и без того большая, тяжело. Ушел жить к Горностаям.

- Ваш шурин ушел в банду.

- Что? Господи! Погубил, погубил, сволочь!

Хотя слова были, возможно, подготовлены, но страх, ужас перед тем, чем все может закончиться, были непритворные. Скажите, что мне делать, господин бургомистр? Вот и делай добро человеку! Разве я могла знать? Что нам делать, что нам делать?..

- А чего вы хотели от коммуниста? Он же был партийный, так?

- Он муж моей сестры. Я же не могла.

- Вот он вас и отдячил (отблагодарил)!

Когда мама шла в гости к бургомистру - на свадьбу дочери пригласил, -она достала из чемодана лучший свой отрез на платье, шелк палевого цвета, перед самой войной привезенный из Кисловодска, мужа подарок. Долго им любовалась, но: бросишь за собой - найдешь перед собой! -это превозмогло. Даже развеселились, что она такая хитрая, дальновидная. Но и правда дальновидная. Не думаю, однако, что бургомистр в эту минуту помнил о подарках. Скорее, о том мог вспоминать, что немцу-коменданту было приятно соседство за столом этой культурной женщины, даже фотографию своих детей ей показывал. И еще, о чем думаешь: ненавидимый в поселке, а особенно в деревнях начальник волости (ему уже однажды забросили в окно гранату, повезло, что в той комнате никого не было), не мог не ценить непритворную (а

притворство он хорошо чувствовал) благожелательность этой женщины. Глупую, нелепую, нездешнюю незлобливость. Когда каждый готов в клочья разодрать и тебя, и всех, кто с тобой рядом, - на радость всему поселку - хошь не хошь, а оценить доброту, притом такой авторитетной женщины.

Вероятно, ушел он из обреченного дома все еще с неясным представлением, как быть, как ему вести себя в этой ситуации. «Кулачка-бандитка» - чувства его были в смятении. Многое теперь зависело от переводчика Барталя, коменданту он будет объяснять. Кстати, уходя, Ельницкий спросил про сынов: где они? Где же им быть, ушли на работу. Они еще ничего не знают. (А мы в это время сидели в хате незнакомого, но нас знающего деревенского дяденьки, он все ходил узнавать, что там в Глуше?)

Кое-что зависело и от Миши Коваленко, у него были особые отношения с комендантом: звонкоголосый, веселый парень немцам нравится. Когда шли, он и наша мама, в лес ночью или возвращались, на окрик часового ему было достаточно подать голос, и сразу же из бункера: «О, Михаил!» Коменданта брил каждое утро глушанский парень с неотразимой «гагаринской» улыбкой, те же ямочки на щеках. Именно так: когда полетел космонавт и я увидел его лицо, первое, что подумал: «Ну, копия Миша! Наш Коваленко!» (Погиб он в Берлине чуть ли не в тот самый день, когда Гитлер отравился-застрелился.) Так что у Барталя в комендатуре был наш хороший помощник-союзник.

Мы с Женей вернулись вечером в тот же день. Хотя мама и настаивала (через Левковича), чтобы остались до следующего утра. Но Женя не послушался, ну, и я с ним был согласен: возможно, что ловушка, ну, а если и нет и если заметят, что сыны не ночевали дома?..

* * *

Если кому больше всего обязана Глуша (а не только наша семья), что уцелели, так это Барталю, «фольскдойчу»-переводчику при немецком коменданте. Барталь до войны работал механиком на электростанции, переводчиком сделали потому, что немец и знал язык. Сын его стал солдатом вермахта, однажды видел его в группе немецких солдат: так же коротко постриженный, одет, как они, только улыбка, как у отца, застенчивая. Не хотелось, но еще тогда отметил: хорошая!

Хорошо, если бы судьба обошлась с ними по-доброму. За то добро, которое Барталь делал людям. Хотя, конечно же, останься он здесь, получил бы все двадцать пять лет лагерей.

Где он оказался потом, если остался в живых, не знаю, а вот Ельницкий

- в Австралии. В 60-е годы Глуша разглядывала фотографию высокого сутуловатого иностранца в шортах, узнаваемого, на фоне ладного домика и шикарной машины - Ельницкий прислал родственникам, чтобы не забывали.

То, что Ельницкий тоже помог нам после ухода Пети в партизаны, подтверждается последующими его мстительными действиями - когда и мы ушли. Тем, как он гневался, как обижен и зол был, что эта баба так его переиграла, а он ведь ей так верил! И когда через год вдруг дошло до него известие, слух, что «сын Адамовичихи попался-таки», что видели его в Слуцком лагере военнопленных, Ельницкий не поленился помчаться за сто километров - уж он отмстил бы! Через сына - матери.