В партизанах — страница 13 из 34

Отквитался бы, вернул должок проигравшего. Великая удача Жени, наше счастье, что в это время он болел тифом, лежал в бараке смертников. Всех военнопленных, кроме заразного барака, выгнали на плац, бургомистр и раз прошел, изучая лица, и второй, а когда ушел, то тут же вернулся, рассказывали, и в третий раз пробежал вдоль шеренги.

* * *

Ну, а победа над комендантом - это уже нечто совсем немыслимое.

Мама редко возвращалась к тем событиям, но когда рассказывала и через двадцать лет, голос у нее дрожал, пресекался от запоздалого недоумения и переживания: как она могла, на что рассчитывала, когда такое говорила немцу-коменданту?

Пойти в комендатуру ее вынудил Гузиков. Преисполненный чувством собственной значимости - ему вручили судьбу семьи доктора, но теперь уже «бандитской семьи»! - вдруг решил, что можно все. Пришел и раз, и второй в дом, полупьяный, его угостили, он покуражился, хвастаясь и винтовкой, и кожанкой убитого партизана и при этом требуя к себе не просто внимания хозяйки, а женского внимания «мадам Адамович». Не знал он эту «мадам», которая в шестнадцать лет польскому жовнежу, всего лишь за руку ее взявшему, прилюдно конфуз учинила.

- Что-о та-кое? - спросила она, когда полицай позволил себе заявить какие-то «права». - Да вы в своем уме? Завтра же иду в волость, в комендатуру!

- Пойдешь. Только не сама - поведут! Как миленьких!

Он ушел, ругаясь, пьяно вывалился в ночь, откуда и появился, а мама тотчас приказала:

- Опрокиньте вазоны, цветы! Стол! Ну что вы, не понимаете? Он погубит нас!

Мы с братом учинили хорошенький разгром в квартире, мама утречком сбегала домой к Барталю: пойдите посмотрите, что Гузиков натворил! Приходит, грозит, требует бог знает чего!..

Барталь предложил ей - идти к коменданту и самой об этом рассказать. Тому самому немцу, который показывал, Барталь помнит, фотографии своих детей на свадьбе у дочери Ельницкого.

И снова нас сплавила подальше от дома, а сама, увидев в окно, что переводчик уже прошел по шоссе в сторону комендатуры, быстренько собралась и направилась туда же.

Что ей подсказало слова, интонацию, все поведение - на грани безумного, но единственного спасительного риска - не иначе сам Бог, говорила потом она.

- Или арестуйте нас, или дайте нам жить, или мы уйдем в партизаны!

Она знает, что на погибель, но что ей остается, если нет никакой возможности жить; этот полицай Гузиков приходит, буянит пьяный, требует бог знает чего - вот так у вас и партизанами делаются: полицейским того и надо, чтобы люди разбегались, а барахло им оставалось; они и вас предадут, как родину предали; дети для меня -самое главное, но я вынуждена буду вести их на погибель, ничего другого не остается; или дайте нам жить, или арестуйте нас, или мы уйдем в лес!

Где он сейчас, тот немец, который все это выслушал от женщины с глазами то нервически сухими, то вдруг заливаемыми слезами, внимая терпеливо ее неслыханно наглым по тем временам словам, - не арестовал тотчас же, не крикнул, не стукнул кулаком по столу? Под испытующе насмешливым взглядом другого немца (мама убеждена, эсэсовца) комендант произнес свой приговор: вы, женщина, не виноваты, я это вижу, наказан будет полицейский.

И действительно, посадили Гузикова в «холодную». И хотя его уже на следующее утро выпустили, и, более того, именно ему поручено было глаз не спускать с беспокойного дома, стрелять в любого из этой семейки, если окажутся за чертой поселка, и было ясно, что теперь-то Гузиков постарается расквитаться за все - как бы там ни было, но неведомый мне офицер - немец, заброшенный военной случайностью в Глушу, дал нам спасительную паузу, позволил себя обыграть, при всех его возможностях нас запросто уничтожить - как не быть ему благодарным?..

Партизанская семья



Много лет спустя после всего, что память связывала с войной, к нашему глушанскому дому, под разросшиеся березы пришла мамина сподвижница по санчасти Валя Бузак, женщина с голосом странно тихим для учительницы, кем она работала до и после войны. Валя, присев на скамеечку рядом со своей бывшей «начальницей», которая чистила для внучек морковку, с улыбкой на добром лице стала припоминать тяжелейшие для нашей мамы дни, когда мы с Женей и пол-отряда пропали где-то возле Березины, не вернулись в свои леса, а те партизаны, обмороженные, израненные, которые добирались до своих, приносили страшные вести. Про то, как погибли комиссар Голодов и более восьмидесяти наших хлопцев в деревне Ковчици, как весь взвод Шуева в деревне Слободка немецкие танки заутюжили в окопах. А Р-н уточнил, что он самолично видел, как «обоих сынов Анны Митрофановны танк.» - и он каблуком, подошвой сапога крутанул по сухому скрипучему снегу. А когда глаза его встретились со взглядом матери, стоявшей тут же, Р-н зачем-то добавил: «Как это ни печально, Анна Митрофановна.» Зачем он сказал, сделал это в присутствии матери, объяснить трудно. Не хочется думать, что из-за старой между ними неприязни, а возникла она из того, что Р-н подозревали в стукачестве, «слухачестве», и мама как-то брезгливо сторонилась с виду интеллигентного говоруна. Возможно, он ей чем-то напоминал Казика Потоцкого.

Но, может, причина в той сумятице, которая порой овладевает душой человека после особенно кровавого боя, когда кажется, что спасся ты один, а если еще кто-то, то вроде бы твое спасение уже не столь чудесное, исключительное событие. Увы, люди, увы, человеки!

Действительно, очень многих партизан и красноармейцев (мы уже воевали бок о бок с советской армией) в деревне Слободка немецкие танки заутюжили в окопах. Я там не оказался только потому, что отмахнулся от Шуева, когда он угрожающе направил на меня из окопа автомат: «А ну, вернись!» Куда вернись, если я связной при своем командире взвода Лазареве, а он ранен в обе руки, и я должен быть с ним.

Женя был в том окопе, все могу представить, а вот как он поднялся из-под песка и каким он был при этом - ему всегда за всех неловко, всегда смущенная улыбка в самый неподходящий момент! - рисую себе это и не могу: больно.

Очнулась мама от тех слов Р-на в шалаше, девчата-санитарки возле нее и комиссар бригадный, добродушно-круглолицый Х-о, он увидел, что у женщины открылись глаза, тут же стал говорить: ничего не поделаешь, Анна Митрофановна, это такая война, но советская власть вас не забудет, вы ради нее пожертвовали детьми.

Здесь рассказчица сделала большие-большие глаза, а голос ее все такой же тихий.

- Ой, Анна Митрофановна, он заговорил, а вы так вот приподнялись, глаза сделались, не знаю какие. И вы ка-ак плюнете ему в лицо!

- Что ты, Валечка! - мама руки с ножом и морковкой уронила на колени: - Я ничего такого не помню. Ничего не помнила. Неужели? Какой ужас! Что же ты молчала столько лет, я должна хоть теперь попросить у человека извинения?

Не знаю, успела ли это сделать? Если нет, я прошу за нее.

Но кого, кого она видела перед собой, полуочнувшись от ужаса внезапной потери сразу обоих сынов? С кем и с чем она так по-бабьи беспомощно и нелепо расквиталась? Не знаю. А сама она даже не помнила.

* * *

Сколько же раз я приезжал в Глушу. Чаще - со стороны Бобруйска, иногда - через Старые Дороги, со стороны Слуцка. Вначале глаза ищут наши березы - радостный девятивершинный выброс зелени в небо -острую крышу дома, синюю веранду: сидит ли мама-бабушка на крыльце, или возле берез сереет ее халат. Где там бегают моя Наташа, брата Галя, Инка? Родители то приезжают, то уезжают - из Минска, из Могилева.

Из Глуши, где бы ты ни находился, на весь мир распространяются тихие, мягкие волны медленно плывущего времени, утренних детских и птичьих голосов: приехал на два-три дня или даже просто позвонил, и ты снова спокоен, свободен для других мыслей и забот, самое дорогое на своем месте, и ничего не случилось. То место на земле, где для тебя сошлась жизнь и смерть, теперь, когда война в прошлом и лишь в памяти, место это как островок устойчивости, неизменности. В море уже новых событий и волнений. Летний теплый вечер, и все, все рядом, вокруг тебя Глуша твоего детства и детства ваших детей, на скамеечке сидит наша мама, вроде бы смирившаяся со старостью, с болезненной замедленностью любых действий, все более молчаливо, но по-прежнему неотступно участвующая в жизни сынов да и всей обильной родни - хочется остановить состояние такой самодостаточности жизни: нигде нет ничего, что было бы нужнее, дороже.

Из десятков моих возвращений в Глушу один приезд - лето 1945 года, -конечно, запомнился особенно. Разорванная войной жизнь нашей семьи собиралась, стягивалась заново - как рана затягивается.

Из войны Глуша вышла удачно, ей повезло. Ну, прямо-таки как нашей большой семье. Что, и у поселков, деревень, городов есть свой Ангел-Хранитель? Глушанский распорядился, чтобы Сталин принял уточнения Рокоссовского в отношении «операции Багратион» - часть наступления, войск пустить через Полесье. А тем самым Глуша, хотя она и прилепилась опасно к «варшавке», оставалась в стороне от главных боев, смертей, пожаров.

Партизаны, те жители, которые прятались в лесах или далеких деревнях, и там их не перебили, не сожгли заживо, как многих других, возвращались в свою Глушу. Полными или неполными семьями. Мама вернулась одна-одинешенька. Она потом скупо вспоминала, рассказывала, как вошла в нашу калитку, двор, в наш дом - целый год в нем жили сбежавшиеся из других гарнизонов полицаи, устроившие тут караулку. Как все загадили и что доломали, утащили соседи - можно

только догадываться. Мама с собой принесла то, что у нее было в вещмешке: то есть всего ничего. Добыла охапку чистой соломы, постелила у стены, и так провела первую ночь в своем доме. Кто-то заглядывал в окна, верили и не верили, что вернулась Адамовичиха, что это она. В Глушу не раз приходили известия, что и сыны, и сама погибли, убили их.

Когда мы уходили в партизаны, в волнении дожидалась, когда покинем дом, в сундук, зарытый в подпол, побросали то, что жалко было оставить просто так: какие-то столовые предметы, медицинские книги отца, я -свой альбом акварельных рисунков и стихи (тетрадку). Пусть лежит, хотя, конечно, были уверены, что «бобики», с их исключительным нюхом, тотчас взорвут пол и все вытащат. Настолько были в этом уверены, что мама и не подумала про сундук, про вещи, ей нужные. (А когда все-таки вскрыли подпол еще через несколько месяцев, нашли все совершенно сгнившим, кроме стекла и вилок с ложками.) И мои стихи, и мой альбом отсырели, почернели. Стихов не писал больше, рисовать не тянуло, не знаю отчего.