Когда остались вдвоем, мама показала мне письма отца и Жени, а я ей рассказывал, как там, далеко от войны, я вдруг брюшным тифом заболел (хотя в партизанах ни разу даже насморка не схватил) и как папа прислал мне в больницу лекарства и письмо вложил, для цензоров. Мол, нашелся сын, прошу забрать половину стрептоцида, лекарств, я специально две порции положил. (Дело в том, что в прежних его посылках я находил кирпичи, а однажды - рваный, гнилой тулуп.)
Меня кормили, мне улыбались, со мной разговаривали звонкосчастливыми голосами, а мне уже хотелось выйти и пройтись по Глуше. Глушане кто узнают, а кто не узнают меня, постой, это, кажется, Ельницкого зять, он был в полиции, а потом тесть его от полиции освободил («по болезни», но мы-то знали - по блату, и тем спас его в ту ночь). На меня оглянулся с удивлением и почти испугом, а я невольно поздоровался. От полноты счастья. А почему не здороваться теперь, когда не ваша, а наша Глуша? Я и с Казиком, и с Потоцкой (а уж тем более со стариком) поздоровался бы, поразговаривал. Хотел бы посмотреть на них, дом их виднеется у леса. И с деревьями, с соснами поздоровался (кора все еще по-утреннему прохладная), поразговаривал. Вот эта, самая толстая, возле аптеки, меня спасала в ночь, когда мы по одному уходили к тому вон лесу. Перебежал шоссе, и тут послышались голоса, смех: полицаи идут! Пока проходили мимо, я поворачивался вокруг ствола дерева. А заметили бы - ночью, с чемоданчиком! - чем бы все для меня закончилось?
На мой вопрос: «А как тут Потоцкие?» - мама вечером сообщила:
- А знаешь, ко мне приезжали, спрашивали о них. Вернее, тут начал работать уполномоченный от Бобруйского их этого НКВД или как у них теперь? Зашел в аптеку, посмотрел, позвал меня в задние комнаты. Так и так, у него документы важные, он часто уезжает. «Могу я у вас их хранить? Мы знаем, что вы партизанка и муж всю войну в армии». Я ему говорю: «Нет у меня сейфа, боюсь я ваших бумаг!» - «А ничего, вы же храните яды, вот там и мое спрячьте».
Однажды мне говорит: так и так, поступило заявление (назвал Лещуна и еще двоих партизан), что Потоцкие на вас доносили немцам. Вы подтвердите? Понимаешь, сынок, я сказала: ничего не знаю и ничего не буду подтверждать! Ну как же так, все про это знают. Они знают, а я не знаю. Не спрашивайте меня ни о чем.
Видимо, заметив, что сын не очень ее понимает, пояснила:
- Мне Бог все вернул, а я буду. Пусть он их судит, его воля. Я поклялась, когда вас нашла, за всех все прощать!
Но когда старуха сама пришла в аптеку, принесла банку меда, сало - как же мама ее турнула!
- Нина и Франя удержали, а то бы я ее с крыльца спустила.
Про Казика мама сообщила: уехал куда-то в глубинку, будто бы учителем работает. Кому-то мед их по вкусу пришелся, в армию не забрали, хотя всех подмели, кого только можно.
После войны
В послевоенных «органах» оказалось немало бывших партизан. И наш один - Николай С. От него я много интересных вещей узнавал, и про себя тоже.
- Почему мое начальство так тебя не любит? - спрашивал Николай.
- А не любит?
- Это точно. Во-первых, говорят, не советский человек. И второе, он не любит нас, органы.
Со вторым я спорить не стал бы: убили, замучили, подставили под пули каждого третьего жителя огромной страны, а вы их любите! Обижаются. Но вот: советский, несоветский - это надо было еще доказать. Когда был, оставался «советским», а когда перестал им быть. Во всяком случае, когда отец, вернувшись из армии в Глушу, вдруг задумал и начал строить собственный дом (не жить же вечно по закуткам в аптеке!), я удивился:
- Собственный? Так скоро же коммунизм!
Самое поразительное, что не все было шуткой, была доля вполне искреннего убеждения, ожидания: мы же победили, теперь все сумеем, сможем!
Ну что, разве не вполне советский (идиот)? Дом отца, нами достроенный, стоит, можете убедиться, в Глуше. Ну, а коммунизм на одной шестой. Тут была явная недоработка и самих органов. Решительнее с нами следовало, круче поступать. Чтобы никаких оттепелей, никаких перестроек. Народ наш по-доброму не понимает, тут же наглеет. Вот и мы - в раннехрущевские времена. Нас старались покликать на помощь, чтобы вместе «улучшать социализм», в одной упряжке с органами, а мы хотя и мечтали об улучшенном, но чтобы без органов, без таких, во всяком случае, а если с ними, то без нас.
Мы тогда часто собирались в гостеприимном финском домике на окраине Минска - у Художника. Посидеть за столом, пошуметь, в громких спорах разгрызть все вопросы, вдруг и разом открывшиеся нам. Считалось, что «чужих» в нашей компании нет (да и надоело оглядываться), поэтому говорили обо всем открыто. А тем более мы были заодно с Хрущевым - кого же бояться? Однажды собрались, спрашиваем: «А Поэт где?» Нет Поэта. И вдруг появляется: вид человека - немного ошарашенного, но довольного: «Хлопцы, где я бы-ыл!» Его, оказывается, «вызывали». Дал подписку о неразглашении. Подробно стал рассказывать, что обещал не разглашать, а в заключение посоветовал: приготовьтесь, каждый должен иметь «версию», чтобы не застали, как его, врасплох.
Я дождался своей очереди даже с любопытством. Ведь мы были очень самоуверенны: недавние партизаны, фронтовики - нас голыми руками не возьмешь! Словно и не помнили, что у многих других заслуги куда как громкие, а загремели так, что и следа не осталось.
Но ведь был все-таки уже XX съезд!
И вот наступил мой черед. Какая-то шустренькая физиономия заглянула в дверь академического Института литературы, вежливо прозвучала моя фамилия - просят в коридор. Не успел выйти - в лицо мне книжечку. А, очень приятно! Молодой человек даже как-то обиделся, что никакого впечатления. Сообщил: вас приглашают в дом по проспекту Сталина, номер такой-то, очень просим, для разговора. Зайти следует со стороны Комсомольской, там есть столовая, общая, городская - через нее и пройти. Все предусмотрено: чтобы незаметно, не подводить своих людей.
Все так и было: обеденная толчея, какая-то дверь - эта, кажется? Ну, а дальше - коридоры известного в Минске здания, которое в разрушенном городе было возведено (немцы строили, военнопленные) в числе первых после войны, если вообще не первое.
Про эти бесконечные коридоры мне потом рассказал Николай С., тот самый сопартизан, забавную историю, во всяком случае как забавную,
хотя, думаю, ему было не до смеха, когда за ним мчался на коротких ножках министр внутренних дел Цанава, минский Берия, с воплем:
«Стой! Кто такие? Стой, говорю!»
Шли молодые два лейтенанта по коридору своей организации и вдруг видят - Цанава навстречу. Рефлекс сработал: не попадаться на глаза, неизвестно, что ему тюкнет в голову. Развернулись и бросились бежать, да - круто вниз по лестнице, в туалеты, один в мужской, второй - в женский. Долго разносился истошный крик разъяренного Цанавы...
* * *
В названной комнате меня поджидали. Лицо востроглазого капитана вроде бы знакомое, где-то видел, но как бы боковым зрением. Прямо -не попадался. Через пять минут я понял: знает про писателей все. Про живых, про мертвых, про реабилитированных и еще не реабилитированных. В этом деле и предлагает мне поучаствовать - в благородном деле реабилитации белорусских писателей. А работа трудоемкая: из ста двенадцати - сотню, что ли, угробили. Досадные все ошибки. Без вашей (нашей) помощи не обойтись.
Понятно, все понятно. Да только лучше: вы сами по себе, а мы сами по себе. Вот у меня в журнале «Полымя» серия статей именно о таких писателях, репрессированных, о многих. Пожалуйста, используйте.
Так-то оно так. Но нам бы (им) хотелось. Глаза охотника или птицелова: зоркие, азартные. Коготок, только коготок твой им нужен!
А вот коготок мне всегда дороже. Поэтому никакие взывания к патриотизму, участию в благородном деле не доходят, не действуют.
Тем более что в запасе у меня «версия». Приготовился использовать ее в самый критический момент. А момент такой все не наступает. Разговаривают со мной уважительно, мы как бы вместе охотимся.
Только я - птичка, а он - клетка с приоткрытой дверцей.
Подписал мне пропуск на выход: позвольте когда-нибудь еще раз с вами побеседовать. Подумайте.
Помчался к друзьям рассказать о столь легком избавлении.
Но не тут-то было. Через неделю - телефонный звонок. Не могли бы прийти? Тем же маршрутом.
Что и говорить, интересно эдак запросто пройти в здание, самому войти и выйти, куда приводили и откуда выход был, ох, как затруднен. В.А. Крючков, до путча - председатель КГБ, пошутил с нами, народными депутатами, которые пришли с предложением Лубянку преобразовать в «Мемориал»: а вы, мол, заметили, что внутренние дверные ручки стерты меньше: руки касались их гораздо реже, чем наружных, - видимо, в этом соль шутки. И примета нашего времени. Но эту же примету мы видели (или хотели видеть) и во времена хрущевские - как знак необратимости.
А еще помнится, шел по проспекту имени Сталина, когда часовые даже снаружи охраняли работающих на этажах и сидящих в подвалах, заинтересовало: а что это за прокладки между мощными гранитными плитами, фанера или стекло? Ковырнул пальцем и тут же отпрянул: часовой несется на меня, держа перед собой штык. Вот такое это было здание.
А войти в него, оказывается, просто, только надо было знать: через городскую столовую. Наверное, и в этом был соблазн: получить право не бояться того, что пугает всех. Так что не только страх загонял в «невидимки», но и желание от него избавиться, от постоянного страха -хотя бы таким способом. Но я-то шел с «версией» в запасе, мне страшно не было.
* * *
Высокий чин в грубом свитере из-за стола смотрел на меня почти скучающе. Что чин высокий, хотя и не в мундире, я понял сразу: потому что мой капитан из прошлой встречи был отброшен куда-то к самому порогу, еле удержался за краешек стола, сидел скромно, лицо было не как в прошлый раз, всепонимающее, а туповато-казенное, присутствующее, и не более того.