В партизанах — страница 16 из 34

- Я вас слушаю, - произнес чин так, точно проситель к нему явился: он, мол, еще посмотрит, годишься ли ты для столь высокой роли.

Ну что ж, тем лучше, ты меня слушаешь, и я тебя слушаю. Пришлось говорить ему. Опять про «перестройку в органах», о нужде в проверенных честных гражданах. Вы сами требуете восстановить честные имена писателей. Вот и помогайте нам в этом деле.

Приберегая «версию», тяну ту же бодягу: статьи мои напечатаны, больше сказать мне нечего. Он: а вы напишите специально для нас. Чего вы опасаетесь, или не уважаете нашу работу?

Боковым зрением я видел своего востроглазого вчерашнего капитана. Заметил, как он настораживался, напрягался, когда чин в свитере начинал подтягивать, подтягивать меня к себе.

- Вы что же, такой мелочи не можете сделать для государства, которое вас выучило, воспитало? Притом благородное дело - помочь в реабилитации.

Ну что тут скажешь ему? Возразить действительно нечего. Владимиру Александровичу Крючкову я в лицо говорил про сорок миллионов, ими загубленных. Но это уже 1990 год, а то был еще 1957-й.

Чин начинал злиться:

- Вы думаете, мы не знаем, о чем вы там говорите по улице Восточной? Финский домик Художника стоял на улице Восточной.

- Так вы в качестве подозреваемого позвали меня?

Шары, столкнувшись, тотчас разбежались. Чин даже заулыбался. Но предупреждение было сделано. Пора вытаскивать «версию». Или еще не пора?

Я увидел, как забеспокоился капитан у порога. Да он совсем не хочет, чтобы чин меня расколол и показал бы, что капитан работать не умеет, не знает, как с такими надо действовать. Конечно же, чин заглянул сюда на минутку, чтобы показать, как это делается.

А уже час, если не больше, прошел. Это же надо - столько я человека держу.

Нагло посочувствовал: мол, и еще час, и еще пройдет - ничего, кроме журнальных статей, предложить не смогу.

- Хорошо. Вот этот, как его, писатель. Головач (вопросительный взгляд в сторону капитана), сейчас его дело по реабилитации на столе.

- Я и про него написал. В журнале «Полымя» (такой-то номер).

- Хорошо. То же самое напишите для нас.

Я увидел, как напрягся капитан.

- Я пришлю журнал.

- Журнал мы и сами можем. Что, вы так не уважаете нашу деятельность?

- Деятельность как деятельность.

- Значит, напишите? То же, что в журнале.

- Нет.

- Почему?

По лицу капитана увидел: я почти в ловушке, позволил себя подтащить к самой дверце.

- Почему не можете такого пустяка? Для своего государства? - напирал чин.

- Не могу - и все.

- Ага, вот как значит! - тут увидел я кулаки на столе. Большие. Помолчали. Вдруг заулыбался чин, это было так неожиданно:

- Ага, понятно. Вы думаете, что из вас хотят сделать сексота. Ошибаетесь, добра этого у нас хватает. Поймите же, ваш брат писатель

- люди очень беззаботные. Если их не поостеречь, в такое лезут. Потом сами не рады. Мы теперь заняты профилактикой, исключительно профилактикой. Но для этого должны понимать, что происходит в писательской среде. Чтобы потом не заниматься реабилитациями.

Нужны квалифицированные люди, которые могли бы нас просвещать. Понимаете? Не доносить, а просвещать. Именно, чтобы не прибегать к помощи всяких тайных сотрудников.

- Действительно, - согласился его собеседник (я), - нехорошо получается. Сидят на партсобраниях рядышком. Тот, кто «сидел» лет двадцать пять, и тот, кто его посадил.

Мог бы рассказать почти веселую историю, как двое таких ездили в Москву. Посадчик купил на двоих билеты.

- Гриша, ты помоложе, я себе нижнее место беру.

- Как нижнее? Да я из-за тебя на нарах столько лет!..

- Ладно, ладно, я наверх полезу.

Гостиница.

- Гриша, гаси свет, уже два ночи.

- Да я из-за тебя столько книг не прочел!

- Ладно-ладно, извини.

* * *

Историю эту не рассказал. Вместо этого предложил:

- Дайте мне шинель.

- ??

- Если я обязан государству, не отслужил в армии, пусть оно выдаст шинель, чтобы видно было: человек при службе.

Это и есть моя «версия», которую приберегал на критический случай.

- Ну зачем же? У вас уже сложилась научная карьера. (А на лице: на кой хрен ты нам нужен в шинели?) Значит, по-доброму у нас не получается.

Чин замолчал. Молчал капитан. А я, помню, прикидывал: мне - 30, даже если 10 лет отнимут, смогу жить дальше, писать (тайком писал свои партизанские романы). Если же увязнет коготок - жизни конец, а уж литературе - тем более.

- Так и быть, мы вам доверяем. Я вам расскажу.

- Нет, нет, ничего не рассказывайте, не доверяйте!

После четырех часов вот таких подтягиваний и отскакиваний (заинтересованная реакция капитана, который явно и всей душой желал провала своему начальнику, помогала мне контролировать ситуацию) вдруг открыто гневный окрик:

- Пишите!

- ??

- Пишите, что никому никогда не расскажете об этом разговоре.

Швырнул по столу заскользивший лист чистой бумаги.

Но вот я себе представил: другое время, или ты не устоял, или не сумел извернуться, и они тебя заарканили. С каким бы чувством вышел, выходил? Моя глушанская биография приземляет, подсказывает примеры-параллели, которые, вероятно, вызовут не вполне эстетическую реакцию. Как-то мы носились по убранному картофельному полю, привыкнув и не замечая, что на краю его стоит дощатый сортир, один на все заводское общежитие. Пацан побежал за мячиком, который ударился о заднюю его стенку и упал там. Побежал и вдруг исчез: только голова торчит над землей и плечи, опирающиеся на локти. Когда вытащили за руки из выгребной ямы, не знали, смеяться ли, плакать ли. Ему, уж точно, не до смеха было. До подмышек в желтозеленом дерьме, а запах, а вонь! И главное, не знаешь, что делать: обтереться - ботвы со всего поля мало для этого, отмыться - где, и как будешь идти через поселок, мимо людей. Почему, почему обязательно со мной такое! - прямо-таки кричит лицо парня. В глазах его я вдруг увидел безумную решимость: нырнуть туда, головой вниз, и уже не выныривать!

А ведь ныряли, и сколько, безоглядно.

Не думаю, что «обида» органов за эту встречу столь долго висела, давал я и другие поводы к нелюбви, надо быть справедливым. Ведь они, «органы», не только по улице Урицкого, а и «подсуседями» - в любом здании-учреждении. И конечно же - в Союзе белорусских писателей. А у нас там свои страсти, особенно когда ты критик и не ценишь «производственные романы». Чье-то терпение лопнуло («Какое тебе дело, что романы мои толстые, скучные - твои, что ли, деньги?!»), и я вдруг узнал: разыскивали Казика Потоцкого (это же надо уметь, глушане, и те не знали, где он, что с ним), от него получено письмо, и все теперь могли узнать, убедиться, что не только Адамович-сын - человек сомнительный, но и его мать. Дружила с немецким комендантом, он ее даже не арестовал. (Потоцкий никак и через столько лет не мог избавиться от шока, когда даже после второго доноса старухи нас не тронули.)

Я рассказал об этом матери, она отреагировала совсем неожиданно: зачем ты, сынок, про них писал? А еще этот фильм! (К тому времени прошел по экранам Туровский фильм «Война под крышами».)

Испугалась - за меня:

- Тебе они ничего не сделают?

И сообщила:

- Знаешь, мне прислали медаль «За отвагу». Второй раз. Это ошибка? Или это значит, что снова война будет? Раз вспомнили о нас.

* * *

Женя долечивался в Германии, армия генерала Пухова, в которой служил отец, стояла в Ровно. Ну, а мы с мамой снова жили в Глуше, и к ней тянулись невидимые нити, все связывающие. Время было особенное

- 1945 год. О чем в другие времена подумывал бы парень с восьмиклассным образованием (плюс один курс техникума)? Как закончить среднее образование. Мы же сразу - в какой институт поступить? Четыре года войны зарядили решимостью не только в поездах безбилетно ездить. Я выбирал между мединститутом и университетом, а точнее они выбирали, соревнуясь, что мне понравится: когда мединститут засомневался (и не без основания), что за круглая печать на справке о сдаче экстерном экзаменов и я, устыженный, вознамерился забрать у них документы, тут же бросились извиняться за излишнюю догадливость (все еще незначительный был процент мужчин, поступающих на учебу, а им мужчины были нужны). Но я все-таки забрал документы, когда на улице Минска встретил Женю Семенчука, которого в школе мы называли Жома и которому в войну в бобруйском немецком госпитале ампутировали руку (как жертве партизанского бандитизма, хотя ранили его немцы и был он сам партизан).

- Ты?

- Ты?

- Куда поступаешь?

- В мединститут.

- Иди к нам в БГУ (Белорусский государственный университет).

- А можно? Знаешь, у меня справка за десять классов и с печатью, но немножко того. (Я крутанул рукой, показывая, как печать поворачивают, чтобы нельзя было ничего разобрать.)

- Зато партизанская у тебя нормальная?

- Нормальная.

Женя-«Жома» взмахнул коротким обрубком руки:

- Ее и предъявим.

В Ровно, показаться отцу и посмотреть на него, я ехал, уже став студентом и временно прописанным жителем столичного Минска. Не догадывался, что меня еще и в разведку посылали, у мамы были свои соображения. Она уже начинала свою обширную программу, акцию по собиранию под глушанскую крышу всего нашего рода. Уже были написаны и разосланы письма, куда только можно - в Сибирь, на Урал. Конечно, не только того и света, что в Глуше, но само собой разумелось: если людей насильно разогнали, кого куда, и если все наконец поменялось (а тогда верили, что война, победа многое изменили), ясно, что надо восстановить порушенную жизнь, помочь вернуться изгнанникам. Правда, многие уже другие корни обрели, пустили в иную почву, для некоторых Глуша уже звучала этимологически - глушь. Но что

касается доктора Адамовича, то здесь уж точно: нечего ему, новоиспеченному подполковнику, делать в армии, когда война закончилась! Меня не просили предъявить такой меморандум, но он конечно же предполагался (а вскоре мама сама поехала в Ровно и изложила его публично, при всех папиных друзьях-полковниках).