В партизанах — страница 17 из 34

Отец мне показался сильно заматеревшим: лицо огрубело, голос тверже, решительнее, мундир уже не лежал на нем как на гражданском человеке, он будто прирос к немного отяжелевшей фигуре. Только глаза устало воспаленные, задумчивые и неожиданно легкие на слезы. Обнял меня и прослезился, не смущаясь, что смотрят его медсестры. Снова и снова им объяснял, что четыре года считал нас погибшими, навсегда потерянными и что же, и жена, и сыны - храбрые партизаны, а вот он (я) уже студент. Сам не мог никак в это поверить и без конца сообщал об этом приходящим к нему полковникам. Мне уже становилось неловко за отца-полковника, которого все они, я видел, уважают и, наверно же, не за сентиментальность. Вечером, когда остались одни, наслушавшись моих рассказов про без него прожитые годы, кое-что сообщил про себя: как под Курском по сто, по двести ног-рук отрезал «по живому», а после этого - оглушал себя стаканом спирта, чтобы отключиться.

* * *

В моей памяти город Ровно остался чем-то вроде лермонтовской Тамани: меня там едва не застрелили. Город считался «бандеровским», и поэтому после угощений в мою честь, когда все расходились, а одна медсестричка осталась без сопровождающего, отец, не уставая гордиться сыном-партизаном-студентом, сам предложил мне ее проводить домой. Уже не помню, как звали ее, но была она не по-городскому (или потому, что Западная Украина) молчаливая, застенчивая и, кажется, красивая. (Говорю «кажется» потому, что все девушки тогда казались мне волнующе-прекрасными.)

Мы шли с ней, не касаясь даже рукой руки, по рано опустевшим улицам чистого города, с заботливо уложенными под пышными деревьями деревянными тротуарами. Изредка попадались патрули, а где-то вдали постреливали. Ну совсем как в своей Глуше мы вслушивались в автоматные очереди вдали. Но там, тогда это были наши выстрелы, партизанские, здесь же - чужие, бандитские.

Внезапный дождь загнал нас в какой-то двор под низкий козырек сарайчика. Напротив ряд темных окон длинного, с несколькими сенями, дома. Дождь как из ведра, приходится плотно прижиматься к воротам сарая, которые взяты, заперты на крепкий металлический завал, невольно прижимаемся друг к дружке, а дождь все равно достает, засекает, по ногам. Но дождь теплый, летний, и большой беды в нем нет. Зато можно вот так стоять с девушкой. Глаза ее совсем близко, а что в них, разве это может кто-либо знать?

Возможно, мне удалось бы поцеловать вторую в моей жизни девушку (первая осталась в далеком алтайском городе), если бы не случилось, не произошло то, что внезапно произошло. Распахнулась со стуком дверь над высоким крыльцом, но никто не выходит, а только понукивания как бы собаке: «Пошел! Пошел!» Собаку мы не услышали, зато коротко треснул выстрел (из «ТТ»?) и тут же второй. Да что он, очумел?! Я почему-то сразу понял не только, что происходит, но и ход мыслей стреляющего: из окна он долго наблюдал, как двое возятся у замка возле его сарая, и вот решил пугнуть воров, да нет, пристрелить сволочей!

Наш офицер, наверное.

Мне бы подать голос, обозваться: да ты что! мы тут от дождя прячемся. («Хорошо от дождя пристроился - с девушкой! И чем вы там занимались?» - но это уже ход мыслей не стреляющего, а кого-то обобщенно-взрослого, ироничного, от кого лучше подальше быть.) Я толкнул от себя девушку, вытолкнул ее из «зоны огня», обстрела, и сам бросился следом. (И все молчком, молчком.)

Поравнявшись с окнами, рукой наклонил испуганно-послушную девичью голову, чтобы из окна дурак тот не выстрелил, добежали до угла дома, не распрямляясь, а там, тоже полусогнувшись, вдоль стены, вдоль стены. Уф, спаслись! От чего только? Очень подозреваю, что спасался я от стыда. Еще бы, застали с девушкой и как раз на мысли ее поцеловать! Но очень странно, что и она вела себя в совершенном согласии с моими нелепыми действиями. Или ее так загипнотизировали внушения моего отца, что с нею - бывалый и надежный вояка. Знает, как следует поступать.

И тем не менее вернулся вояка домой с самым пакостным чувством на душе. Вот тогда впервые неожиданно появилась догадка о многих смертях, которые я в войну наблюдал: существует не только страх, но и стыд смерти. Не страх зажал мои уста, когда по нас стреляли, а стыд, но не всего лишь детский стыд, что застали с девушкой, нет, более органический, возможно, испытываемый вообще перед концом, смертью. Его я видел, замечал (но не понимал) в глазах смертельно раненных, после мучений, отпустивших, отступивших, когда человек вдруг видел, уже видит смерть. Наверное, не только у зверей, животных потребность, умирая, забиться в чащу, спрятаться, уйти с глаз?.. А то, что у задушенных петлей при этом происходит семяизвержение, может навести на мысль: а не сродни ли стыд смерти тем снам, когда ты с голой женщиной, а кругом люди смотрят, как она тобой, а ты ею пытаешься овладеть, насладиться, испытать. Вот именно: не только смерть овладевает человеком, но и человек вдруг начинает испытывать к ней род влечения, и именного стыдного. А рядом, кругом люди.

* * *

Возвращался из Ровно, так же, как и туда ехал, «на перекладных» -больше в товарных вагонах, чем в пассажирских. На одной из станций вскочил в товарняк, да прямо в лапы к «фюреру». Противно маленькому, ничтожному, но вот запомнился же, на всю жизнь. После они нас сопровождали на каждом шагу, куда ни сунешься - наслаждающиеся, упивающиеся своей маленькой властью властолюбцы, хозяева не столько судеб, сколько нервов сограждан - но чтобы подумать:

«фюрер!» - надо войну было пройти. До войны их, наверное, по-другому воспринимали.

Это был обыкновенный товарный вагон, но, как нарочно, с нарами в несколько ярусов, и пассажиры - типичные для того времени, с грязными узлами, с детьми, лица голодно-грязные, глаза воспаленные усталостью, но тоже, как специально, евреи, несколько еврейских семей. (Перебирались откуда-то из западных, теперь уже наших, районов в восточные.)

Все словно специально, чтобы про хозяина вагона подумалось: фюрер! Он еще не появился - побежал в буфет подзаправиться, так мне сообщили - но по тому, как о нем вполголоса говорили, как испуганно не советовали мне связываться и лучше поискать другое место в поезде, но главное - почти лагерная тоска и ожидание очередной пытки унижением в глазах женщин - это многое сказало об отсутствующем «пане лейтенанте». (Они его так называли.) Но всего я, конечно, вообразить не мог, должен был (и захотелось) увидеть и самому испытать. (Или себя испытать.)

Уже поползли мимо нас сгоревшие пристанционные здания, а лейтенанта все нет. Даст бог, отстанет от поезда. Ого, не отстанет, такого ни за что не случится! (Даже надежды у людей не было с ним больше не встретиться.) И действительно: вдруг завис в проеме дверей на локтях, кряхтит, матерится. Как же бросились бедные евреи втаскивать в вагон своего благодетеля-мучителя. Но он не поверил в их старательность, тут же уличил в лицемерии:

- Рады, рады были бы! Или если бы под колеса. Весь свет дурачите, а меня не обманете. Так, придавим ухо минуток на 600. Чтобы ни гу-гу! Когда вы мне номерной объект очистите-освободите? Я что, нанялся катать вас в казенном вагоне?

- Мы скоро доедем, мы так благодарны пану лейтенанту.

- Это кто тут пан? Господ мы отменили в семнадцатом. Ничего, скоро поймете, что к чему.

Глянул в мою сторону. А набросился на женщин:

- Это вы так стережете вагон? Выгоню всех! Документы?

- А у тебя они есть? - спросил я.

- У меня-то в порядке. Мне твои нужны.

- Вот и предъяви свои, что имеешь право мои спрашивать.

Вполне советский разговор. Но мы уже осмеливались, учились выяснять, а почему, собственно?

Сколько я ехал с ними, столько перебрехивались мы с ним, лежащим наверху нашим паханом-лейтенантом. Вначале вагон был на моей стороне: хоть кто-то нахалу-мучителю дает отпор. И мне эта роль нравилась. Я видел несмело-одобрительные взгляды и улыбки, которых не мог сверху заметить хозяин вагона. Но я уйду, а они останутся с ним один на один. И уж он-то постарается вернуть пошатнувшийся «авторитет», непререкаемую власть, и неизвестно, чем придется им платить за мою смелость. Какой новой униженностью, какой еще степенью подобострастия? Ничего себе - помог людям, Александр-защитник нашелся!

Когда выпрыгнул из вагона, он высунул свою усато-бакенбардную физиономию и спросил напоследок:

- А ты случайно сам - не жид?

- Уже интересовались. Немцы.

* * *

Мамина поездка следом за моей в Ровно и ее акция по изъятию мужа из армии надолго сделались семейной нашей легендой: вначале веселосчастливой, а вскоре и печальной (неожиданно коротким был век отставного врача-подполковника). Но до того, как мама к нему поехала в Ровно, переведен был в армию Пухова гвардии рядовой Евгений Адамович и вскоре демобилизован. Не успел появиться в Глуше, как ему предложили поступить в школу (или как у них называлось?) МГБ, то есть «связать свою жизнь с органами». Партизан, семья партизанская - кому, как не нам, у них служить, бороться с недобитыми врагами? А что у семьи у самой корни наполовину кулацкие, этим можно пренебречь, война устроила нам проверку.

Единственное, не были, похоже, осведомлены, что Женя побывал в плену. Тут мама сумела их переиграть.

Как прежде переиграла полицая, бургомистра, немецкого коменданта. Думаю, это ее незримой волей переброшен был мой брат из Германии в Западную Украину, где у генерала Пухова начальником армейского госпиталя служил наш отец. Работали штабные писаря, подписывались документы, аттестаты, а затем - демобилизационные бумаги, и вряд ли подозревали люди в погонах, что исполняют волю женщины из какого-то поселочка. Но тут ее победа могла обернуться поражением, бедой: добившись анкетной стерильности для сына, мать тем самым приманила вон каких сорок. В детстве нас пугали: будешь мыть-тереть мордашку долго - сороки утащат, решат, что сыр! Представляю, как она отреагировала на новость, на предложение - учиться ее сыну на «чекиста». Потому что помню ее реакцию на предложение партизан летом сорок второго, чтобы Женя вступил в полицию. В интересах дела.