«Не хочу! Ни за что! Чтобы люди его проклинали? А что говорите: по заданию, так потом, после войны, доказывай каждому, по чьему и какому заданию! Что угодно, но не это!»
Женя поехал ко мне в Минск - учиться на врача. А мама направилась в Ровно. Куда муж давно ее приглашал, с нескрываемой уверенностью, что роль офицерской жены для его «Нюрки» - куда как подойдет! Кому, как не ей?
О своей поездке мама всегда рассказывала с особенным, с победным весельем и более охотно, чем обо всех других своих поединках.
- Приезжаю я, а Миша все подготовил, все там приготовились. Его друзья-полковники. Будто смотр предстоит, приезжает какой-то важный начальник. Это им так не хотелось отпускать Михаила Иосифовича, и надо убедить меня, что ничего лучше, чем их жизнь, не бывает. Ну, все хорошо, все прекрасно, стол сделали, каких и не увидишь: нажарили шницелей, или, как их там, бифштексов, понаставили бутылок с ненашими наклейками, сам генерал Пухов приехал, жены разряженные сидят, ну и, конечно, речи, тосты, так хорошо все про Мишу говорят, как он воевал, какой требовательный начальник и добрый, преданный друг.
И про меня будто сто лет знают. Только оставайся! Я все послушала и тоже встала поблагодарить. Ну и говорю: Миша, четыре года ты был, как и твои друзья, на войне, а мы, а Глуша и твои бабки-голубки в деревнях без тебя обходились. Война, если вы помните, закончилась. Я тебе не обещаю, что будут бифштексы, ничего этого там нет, но бульбочку обещаю, была и есть - собирайся, Миша, спасибо твоим друзьям, всем вам за такой прием, но мы едем домой!
* * *
Так в Глуше снова появился доктор Адамович. И снова: голубка, голубчик, но и внезапный гнев, резкость, покруче, чем бывало. Незадолго до развязки его позвали срочно: сосед топором зарубил соседку, а за что? За то, что у его порога выложила крест - злое заклятие, - отец увидел тот знак (из палочек или еще чего) возле порога, опасливо сохраняемый. В том и сила креста-заклятия считалась, что человека, тронувшего, порушившего его, ждет неминуемая расплата. Крест выкладывался возле порога, чтобы тот, кому желают зла, погибели, его не заметил, растоптал. (Тоже «донос», но кому - сатане? Тогда почему -крест?) Отец яростно отшвырнул ногой колдовскую нелепицу. И могу представить его лицо в этот миг.
А когда через несколько месяцев он умер, Глуша, охнув, сказала: вот, это потому!
Смертельное заболевание привез из обычной поездки к роженице. На совхозной машине отправился, а она по дороге испортилась, пешком пошел через ночную пургу в своем тяжелом, все в том же «нераскулаченном» тычиновом тулупе (мама его сберегла у знакомой
тетки в деревне), вспотел, продуло, простыл. Вернулся домой с высокой температурой - внезапная потеря речи, онемение руки, ноги. Инсульт. Все хотел что-то сказать, не мог, слеза выкатилась, с нею на щеке и отошел.
Когда я, вызванный из Минска телеграммой (Женя был в Глуше), на бобруйском вокзале увидел поджидающую меня заводскую машину и знакомую больничную медсестру, она только заговорила - сразу понял: ехал я не к тяжело заболевшему (так в телеграмме), а к умершему отцу. Сразу почувствовал себя виноватым за посторонние в вагоне мысли. Вбежал в дом и в тесной комнатенке увидел его, по-мальчишески худого, жалко послушного: тело моего отца женщины обмывали в низкой, широкой бадье - балее. Мне не показалось, как бывает (Толстой об этом), что кто-то другой, не он передо мной и не некто, ужасающе подменивший дорогого тебе человека. Именно он, но только какой же беспомощный, жалкий. И в гробу не сделался чужим. (Хотя такие чувства потом, в других случаях, я испытал: враждебной подмены.) Мама заснула на минутку ночью, вдруг проснулась и заплакала, но не как до этого, возле гроба, плакала, а по-детски обиженно: так это правда? все это правда?! Наверное, во сне видела его живого (столько лет будто вдова при живом муже), проснулась, а в соседней комнатушке тихо беседуют старушки у его тела.
- Нам ноги целовать не будут, - сказал после кладбища - над поминальным столом - бобруйский секретарь по фамилии Акулич (помню фамилию).
Он имел в виду поразивших его деревенских и глушанских теток, которые подходили и целовали ноги глушанского врача.
Сколько раз я эти слова вспоминал: не будут!..
* * *
Индусы знают больше других из того, что знать надо обязательно. Они начали задумываться над многим давно, раньше других. «Когда ты вошел в мир, ты горько плакал, а все радостно смеялись. Сделай жизнь такой, чтобы, покидая мир, ты радостно смеялся, а вокруг тебя плакали».
Чтобы радостно смеялся?.. «Хорошую религию придумали индусы!» -дурачился Володя Высоцкий. Он же, как истинный индус, вырывал из собственной груди «с гибельным восторгом» и бросал нам: «Погибаю! Погибаю!» Если есть, бывает, чему можно позавидовать, уже наступив на последнюю черту, так разве что это: радостно смеяться, с гибельным восторгом! А почему бы и нет? Получил в свое распоряжение Вселенную (пусть на миг, на мгновение), да, тебе дано было всего лишь из Вечности перебежать в Вечность, но на пути ты увидел и землю, с тем, что на ней, и небо (над собой, но хорошо, если и в себе), все, все успел (в сравнении с ничем - кому жизнь не выпала). («И если вы прожили один-
единственный день, вы видели уже все», - у Монтеня и об этом найдешь.)
«Мы забиваем только счастливых свиней» - удивительную рекламу мне показывали в Испании. Да не обидимся, перенеся это на самих себя: природа забивает только счастливых (то есть кому выпало счастье родиться).
Хитрая бабушка уговорила рано вставшую и убегавшуюся внучку поспать днем («Одну-одну минуточку»), дитя разоспалось и открыло глаза на уже заходящее, падающее за крыши домов, отгорающее солнце: как землянички, посыпались из глаз слезы.
- А завтра день еще будет? Такой - будет?..
В середине своего века человек обычно растрачивает, разменивает на другие радости и цели даруемое детством ожидание-знание, что каждый следующий день - снова счастье, потому что жизнь сама по себе -счастье. Но к концу жизни все может вернуться, нет, не детское чувство бессмертия, а лишь арифметика, но какая! Даже если нет уже уверенного счета на годы, тогда - на месяцы, дни. Пусть только часы, минуты, секунды, но зато сколько, посчитай! Это сколько любимых, любящих или просто дорогих, или приятных человеческих лиц? Голоса, голоса, звуки, которыми окружающий мир столько лет разговаривал с тобой. Слова человеческой речи, звучащие, и знаки написанные, когда имеешь возможность вернуть (хотя бы для себя) не то что дни, часы, а годы, десятилетия. Как же не быть благодарным: природа одаривает смертью только счастливых.
Как, как там в «Опытах» у Мишеля Монтеня? В XV веке они вот так готовились ко встрече с неизбежным: «Назначение этой книги -доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и благодаря этому восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне».
О смерти больше задумываются, как это ни удивительно, в начале жизни и в конце. Дети и старики. Когда еще не включились в бег жизни и когда бег приостанавливается. «Освободите место другим, как другие освободили его для вас», - приуготавливал и себя, и других к неизбежному многоопытный Монтень. А вот это - моя шестилетняя Наташа: «Я знаю, зачем люди умирают! (Все спрашивала, мучилась этим вопросом.) Это как в кино ходят. Одни посмотрели, и другим надо».
Марксизм еще и потому привел своих последователей в непримиримое противоречие с природой человека, что исключил самонадеянно из философии, а следовательно, и нравственности, проблему смерти. Хотя еще Цицерон знал: философствовать - это не что иное, как приготовлять себя к смерти.
А вслед Цицерону, Сенеке - Мишель Монтень: «.вся мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся в конечном итоге к тому, чтобы научить нас не бояться смерти».
«Лишим ее значимости, присмотримся к ней, приучимся к ней, размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом».
«Размышлять о смерти - значит размышлять о свободе. Кто научился умирать, тот разучился быть рабом. Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения. И нет в жизни зла для того, кто постиг, что потерять жизнь - не зло».
«И если вы можете найти утешение в доброй компании, то не идет ли весь мир той же стезею, что и вы?»
Стоп! Невинно-утешительная для века Монтеня сентенция совсем не так может отозваться в душах людей века двадцатого. Они получили бомбу и теперь имеют возможность в «добрую компанию» с собой прихватить весь род людской, чтобы «найти в этом утешение». Восьмидесятилетняя старуха в моем минском дворе однажды пожаловалась и помечтала: «Хоть бы какая война, а то одной помирать неохота». Слава богу, при ней не было «президентского чемоданчика». А вот цековский Иван Иванович - тот был поближе к тем, кто «принимал решения», - он мне объяснил диалектику гуманизма «неабстрактного» (никак забыть не могу): если на земле останется десять человек, главное, чтобы они остались советскими людьми!
«Философия», исключившая из поля зрения индивидуальную человеческую мысль о смерти, закономерно стала программой коллективного самоубийства.
* * *
Все хорошо, все правильно, все это так. Но от чего повторяешь про себя: слова это все, слова, слова. Потому что я всегда помню, как умирала мама. Не о своей, о ее смерти - самая острая память.
После войны мама тяжело болела лишь дважды. (Если не считать мучивший ее все последние годы «партизанский артрит» - заболевание суставов.)
Когда в Минске приключился с нею инфаркт в 1961 году, я «участвовал» в ее болезни напрямую - и психологически, и прямо-таки физически - в основном ей же во вред. В больницу не положил, «не отдал». Решил, что сам буду «нести крест». Но несли его все, даже соседи - милая Нина Васильевна и ее муж: безотказные помощники, когда надо было приподнять больную, взбить матрац, чтобы не было, не дай бог, пролежней.