Что ж, если бы не памятник на окраине поляны, на легком пригорочке около огородов, да чтобы не знали люди, что их собрало, можно было бы считать, что веселья здесь маловато. А некоторые даже и плачут.
Сегодняшние дети и молодежь - это поросль, которая поднялась на кровавых пепелищах оттого, что немного збышинцев, теперь уже и в зрелом возрасте, и старых, вернулось когда-то из партизанских отрядов, с фронтов, из неволи, из эвакуации. А еще меньше людей, очень и очень немного, чудом спаслось от фашистских карателей.
Здесь, в толпе, нам их по одному, по два показывают - людей с того света, из-за той черты, что 21 июня 1942 года пролегла огнем и кровью между былой и сегодняшней мирной жизнью.
Мы просим этих людей, то одного, то другого, пойти с нами в хату подальше, где не слышно будет праздника, и рассказать о том, что было. Они идут охотно, может, и потому еще, что здесь, в толпе, их не успокаивает сегодняшний солнечный день, а хочется, больше чем когда, говорить о прошлом.
Недалеко от поляны, где сдержанно гудит праздничная толпа, над Збышином, на обгоревшей липе, возвышается гнездо аиста. Аистята еще не летают - они белеются на гнезде, их издалека видно.
Видно их и через окно той хаты, где на столе, который застлан белой скатертью и уставлен цветами, тихонько шумит наш старательный магнитофон, перед которым степенно сидит СОФЬЯ ПИМЕНОВНА СКИРМАНД, полная и спокойная семидесятилетняя старуха.
«.Людей, значит, гнали в хату - в мою. Я раньше их вошла в хату свою, первою. Двое детей со мной было, мальчику три года, девочке восемь месяцев было. Я вошла в хату - вижу, что плохо. Я ударила в окно - оно вылетело. Я детей высадила за окно.
Детей бросила в окно и сама отползла вот так, как до дверей.
Я лежу, двое детей со мной. Гляжу и туда, и туда. А Збышин горит. И люди в моей хате. Что ж это людей не слыхать, а стрельба в моей хате? Ага! - они людей убивают. А я уже припала к земле, и мне ничего не слышно.
Лежала, лежала - прилетает самолет. Этот самолет начал надо мной кружиться. “Ну, теперь убьет меня!..” Гляжу на него из-под полы.
Ну, когда самолет этот пролетел, прилетели аисты. Вот тут, видите. Гнезда ж горят ихние. Дети горят! Они так: зах-зах-зах!.. Надо мной летают. Може, они не надо мной, а мне кажется, что надо мной. Эти дети. Сгорело гнездо их, где и теперь оно, только было поближе.»
Тут мы невольно смотрим в окно - на символ мирной домовитости, который неподвижно белеется еще несмелыми аистятами на высоком гнезде - над зеленью яблонь, вишен, берез.
«.Ну, эти аисты полетели, - рассказывает дальше старуха, - прилетают вороны. Черные, черные!.. Ну, думаю, это меня есть будут!.. Опять -вниз-вверх, вниз-вверх! Летали, летали, и эти улетели.
Сейчас приезжает на лошади тот, который добивал. Видит, что человек живой, - добивает. Я глаза приоткрыла и тихонько гляжу на него. А дети мои не шевелятся, спят. Заснули.
Може, шагов десять не доехал, повернулся и уехал.
Я лежала до самого вечера. Вечером девка стала плакать, маленькая, восемь месяцев. Я говорю: “На, дочушечка, грудь.” Зашумели машины и ушли. Я думаю: “Подыму голову”. Так сейчас же машины стали. Вижу: они из машины увидели, что в жите дети спрятались: мать с отцом и четверо детей. Остановились и поубивали. Там другой человек поднялся поглядеть - они и того убили. Доехали до него и убили.
А я лежу.
Выстрелы прекратились. Дети плакать начали. Я поднялась и пошла в лес.»
* * *
МИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ ХОДОСЕВИЧ, теперь мужчина в самой зрелости, тогда тринадцатилетний малец, который видел фашизм так вблизи, -свежим, чистым взглядом ребенка, который уже многое понимал почти по-взрослому.
«.Остановили меня на улице: “Иди на собрание!”
Ну, я и пошел. Пришел, тут мужчины были уже согнаны все. Ну, и за меня - и сюда. Потом погнали нас по улице. Там был сарай, вернее -гумно. Гнали немцы и полицейские. Тут, черт их поймешь, форма немецкая, и в русской, в гражданской.
Ну, потом выстрелили в стреху трассирующими пулями. Стреха загорелась.
Тут был у нас один, Шумейко Андрей, его тоже сожгли, так он, видите, по-немецки хорошо понимал. Он и говорит: “Будут нас сжигать”. Слышал, как они по радиве. Сидит один с наушниками говорит. Так он и слышал, тот Науменко, и говорит: “Счас нас погонят в то гумно и жечь будут”.
Когда загнали - сразу запалили. Ну, кое-кто живьем выскочили. Были боковые ворота, их, значит, обвалили, ну, и стали выскакивать. Ну, а я, -там было, где зерно сушить, называлась - евня [Евня (бел.) - овин.], - я попал туда и сидел, пока уже шапка на голове не загорелась. А брат мой раньше выскочил. Он встает выскакивать, а мне кричит: “Ложись!” Я около него и лег. Его убило, а меня ранило, метров восемь, не больше, от хлева. Ну, потом это я и лежал. Стрельба была сильная: не разобрать, дождь или стреляют. Крик, шум!.. Стала стрельба утихать. Пошла проверка. Вот они когда подошли повторно ко мне, я ничком лежу. Они, значит, стволом под правую бровь подняли меня. Вот так, как на руки на вытянутые. Что-то по-немецки геркнули, опустили. Подумали, что я убит.
Ну, а что вот так раненые кричали, дак тех они добивали.
В часов девять они уехали. А ранили меня, значит, в час дня. Я поднялся
- солнце уже заходило. Я пошел по улице, к своему дому пошел. На улице убитые, в домах - кто сгорели; дома у меня тоже никого.
Стемнело. Ноги мне стало подтягивать, раненые, кровью сошел.»
САВИЦКИЙ ИВАН МАКСИМОВИЧ, здешний человек, который работает в райсовете, а тридцать лет тому назад прошел через ад збышинского дня. Замужняя сестра Ивана жила на окраине Збышина, метрах в трехстах от леса, и он, молодой партизан, зашел к ней на рассвете, винтовку припрятав на опушке.
Сестра готовила завтрак, а Иван прилег на кровати и забавлялся с малыми племянниками. И тут зашли полицаи. Спросили, нет ли партизан. Они были не местные и его не знали. Приказали идти на собрание. (Зловещее «собрание»! Почти всюду каратели начинали с этого.) Съели приготовленное не для них и ушли.
Хозяйка, взяв малышей, пошла, куда было приказано, а Иван, на всякий случай, залез на сеновал. Начал смотреть сквозь щели в щите.
Тревога, страшное предчувствие начались тогда, когда сестру, которая приостановилась с детьми у калитки, трое немцев, что шли по улице, прикладами и с руганью погнали на то собрание. Сами они зашли в ее хату, разбушевали там все (ему было слышно), а потом пришли и в сарай. Иван закопался у самой стены в кострицу. Но они только корову выгнали на двор, погоняли кур и ушли.
«.И в этот момент, - рассказывает Иван Максимович, - в деревне началась страшная стрельба.»
Юноша понял, что стреляют людей. И произошло снова то удивительное, о чем мы слышали от многих, - о самой не соответствующей ужасающей ситуации: человека клонило ко сну. «Начинаю дремать, засыпать начинаю - но тут послышался шум, запахло дымом. Выглянув через щель, он увидел, что все постройки вокруг подожжены, все горит - хата, истопка, сеновал. “Пускай он, сарай, хорошо загорится, - подумал он, - тогда я вылезу, тогда немцев близко не будет”. Как ни закутывался в пальто - припекало. Соскочил с сеновала и - во двор».
«.Что ж мне делать? Бежать в воротца - там горит истопка. Справа горит хата. А между сеновалом и хатой, метрах так в десяти, частокол стоит, и притом метра три высоты. Ну, во-первых, это горит и другое горит - может сбить меня огнем. Ну, меня это не испугало. Меня испугало то, что я подымусь на три метра и немцы увидят меня. Думаю, лечь посреди двора - постройка густая, я не выдержу. Ну, какая-то просто интуиция. В этом сарае было трое дверей. Я вышел из одних и в другие вошел. А все горит надо мной. Потом я в третьи двери - гляжу: дырка! Под стену дырка! Кто ее выкопал, эту дырку - то ли собаки, то ли люди для спасения?.. “Ну, думаю, я спасен!..”
Сарай загорелся. И я стою там. Ну, знаете, когда свечка горит, так по краям жарко, а в середине - нет. Горит хлев кругом меня, а я стою. И когда мне уже невозможно было стоять, меня припекать начало, я и полез под стену. А там было жито. Уже прятало человека. А впереди стояло Левоново гумно, моей сестры деверя. Я так решил, что я вот доползу до того гумна, а там, где бульба посажена, - по борозде в лес. Там у меня винтовка и - я ушел!..
Не дополз метров пятнадцати до этого гумна, гляжу: три немца и станковый пулемет!.. Меня магической силой перевернуло назад к горящему сараю. И я в борозду лег. И думаю так: “Найдут - черт их бери, - пусть стреляют! Сзади.” А тут тот сарай - р-р-р-р! - обвалился. Сгорел и опрокинулся, обвалился. Я еще ближе, но так, чтоб не совсем пекло. И лежу. И тут. Такую деталь надо, видимо, рассказать? И тут -свинья! И начинает крутиться вокруг меня, може, потому, что видит: живой человек. Я думаю: “Боже ж мой, немцы ж стоят! Они примут не из-за меня, а из-за свиньи и, значит, обнаружат!..” так, лежа, песку взял и вот так! (Показывает, как бросал.) Она и отошлась.
Стрельба к этому моменту уже утихла. Часов семь вечера. А я все лежу. Слышу: машины загудели и ушли на Чичевичи. И тут два выстрела! Выстрелов не было давновато, а тут два выстрела. Я думаю: “Еще кого-то нашли.”
А это, как я позже узнал, убили соседку мою, Барановскую Алену, и дочь ее, четырнадцати лет, которые тоже лежали в жите. А немцы их нашли и убили.
Прошло еще часа два после этих двух выстрелов. И тут еще один!
Я думаю: “Неужели еще кого-то нашли и убили?..”»
Этим последним выстрелом убит был отец Ивана.
Старик, ему было шестьдесят семь лет - прятался целый день на опушке, вдвоем со взрослым племянником. Как тот ни уговаривал идти дальше в лес, дядька не мог оторваться от стрельбы и огня, где остались все, осталось все его. Когда стрельба утихла, а потом и машины ушли из Збышина, он вышел из лесу и пошел в деревню. И столкнулся с конными полицаями. Последними.
Тот выстрел - последний в Збышине - Иван услышал, но по кому он -узнал значительно позже.