«.В полночь я поднялся, вышел на улицу, и тут меня охватил животный страх. Винтовка стоит в трехстах метрах отсюда, в кустах, а я боюсь идти в лес. Думаю, не пойду я в лес, а пойду на другой конец деревни, где наша хата. А по улице я тоже боюсь идти. Через забор перескочил, задами пошел.
Иду я - и зацепился. Узнал: лежит свекор моей сестры. Дальше - гляжу: лежит его жена. Иду в конец, где наша хата. А там один выкопал себе блиндаж. Думаю: може, кто-нибудь там спрятался.
Лежат ручники, знаете, наволочки - кругом этого блиндажа. Я понял, что тут живых людей быть не может, - это уже выгребли немцы все. Я еще голову туда ткнул и окликнул. Слышу: пахнет пороховым газом. Значит, они бросали туда гранаты.
И тут я, значит, дальше пошел.
А там колхозный двор был, четыре сарая. Так три сгорели, а один уцелел. А дальше, к речке, мой батька посеет просо. Я об этом знал. Вижу: лежат женщины, четыре женщины - одна за одной. По борозде лежат, убитые. Я, значит, думаю: може, там - мама. Уже темно, по одежи я определил, что матери моей тут нема. Гляжу - и мужчина лежит убитый. Подбежал я, думаю: батька! Нет, это лежит мой дядя.
В нашем дворе все сгорело, а осталась истопка. Там у нас бревно лежало. Я сел, посидел маленько и думаю: “Что ж мне дальше делать?” А в деревне уже ничего нема, единственный лает Антонов пес. По голосу его узнал. Пошел я потом к нашей Ветрянке. Речка такая у нас.
Сел на берегу, ноги спустил. А потом слышу, что по речушке кто-то: шлеп-шлеп, шлеп-шлеп. Переходит речку! “Ну, думаю, живой человек!..” Я через эту речку. А старуха, что шла, увидела и удирать. Я молодой, а ей годов семьдесят было - я ее догнал, и она меня крестит:
- А голубок ты мой!..
- Где вы были? - спрашиваю.
- А в кустах, говорит, сидела. Кругом меня ходили немцы и не увидели. И я жива осталась.
Я ее за руку. В тот момент, знаете, если б кот живой был - и то другое настроение, а тут - живой человек!.. Я за руку старуху, и пошли мы в лес.
Там есть так называемый Антонов ельник. И я по силуэтам вижу: люди появились. Я этой бабке сказал лечь, а сам присел и окликнул:
- Кто идет?
Я как крикнул - все в лес! Ну, я думаю, значит, свои. Если б это полицейские, так они б затворами начали клацать. Я поднялся:
- Хлопцы, я такой-то, не утекайте!
Они остановились, встретились мы. Там был и зять этой старухи. Я говорю ему:
- Вот что, Тихон, ты бери старуху и иди в лес. А мы, хлопцы, пойдемте в деревню. А може, где кто раненый, да подберем, да возьмем.
Послушались они меня, как командира какого. И мы так идем, значит, по речке. Ну, речка, как правило, идет юзом. Люди удирали по речке, а она у нас такая, как говорят, петух перейдет. И вот лежит вначале Василь Янов. Туловище на берегу, на песочке, а другая половина в Речке. Мы его вытащили на берег. Идем дальше по речке - лежит Борис Стасев. И у него, значит, две булочки хлеба было: он хватанул с собой. Ну, а мы
ведь целый день не ели! Ну, мы этот хлеб тут же разломали. Ну, пошли так в конец деревни.
Приходим в конец, и мне показалось, что моей матери голос что-то говорит.
- Стоп, хлопцы, - говорю я.
Слышу: точно мать моя говорит. Я их бросил и, как мальчишка, побежал туда.
Прибежал - они все стоят около нашей истопки. Стоит наша Катя (еще теперь жива), Вольга (померла уже) и - мать моя. И стоит дядька мой Захар (он, правда, помер уже в пятьдесят седьмом году). У него ранена вот так рука и вот так нога. Стоит и весь дрожит.
- Мама и ты, Катя, идите, вот там хата цела, не сгорела. Замочите мочею.
Другого выхода нема. Я знал, что это все-таки профилактика.
Пошли они в хату, мать порвала рубашку, сделали все, перевязывают дядьку. А я тут вспомнил, что видел около одного кожух. И говорю, что побегу возьму его, а то дядька весь дрожит.
Так я через забор перескочил, а там у нас такая. называется полудрабинка, навес. И я так по силуэтам вижу: люди там! Шевелятся под той драбинкой. Я прибегаю туда - сидит Игнатиха Варька, ей под тот момент было тоже под семьдесят, и Пилипиха, слепая.
- Чего вы тут?
- А сыночек наш, а немцы тут походили и сказали: “Нехай живут -Советскому Союзу на расплод будет!..” - И говорят старухи: - А вон там Миша раненый лежит. Може, он, детки, еще живой.
Я пошел. Ночь, темно, но нашел. Неживой. Тогда я побежал, кожух тот взял, забрал этих старух. А они не хочут идти.
- А детки, а куда ж мы пойдем? Нас уже не поубивали, так уже и не побьют.
Пока я пришел, Захару раны перевязали уже.
По дороге в лес дядька мне рассказал, как он уцелел. Их, мужчин, загнали в гумно, а женщин - в Скирмандову хату. Когда, значит, запалили гумно, мужчины выломали ворота и - кто утек, значит, утек, если убили, значит, убили, остался в гумне - сгорел в гумне. Дядька Захар, значит, когда загорелось гумно и сломали ворота, он также выскочил. На нем загорелась фуфайка. Он лег в жите, фуфайку снял и в рядом стоящий двор побежал. А там стояла, просто по-нашему говоря, бочка, и он в эту бочку залез и сидит. Пришел немец - зирк! - сидит. Р-р-раз туда! И он, как сидел в бочке, так ему руку и ногу пробило. А немец поджег гумно. Ну, а дядька все-таки живой. Он тогда повернулся боком,
бочку перевернул и покатился с бочкой. И в речку, под корягу. И так он там сидел в воде до полуночи, раненый. Вот он поэтому так и трясся.
Из того гумна, где мужчин закрыли жечь, многие вырвались. А женщины из дома - только две. Скирманд Соня. Это в ее хате женщин палили. И Вольга такая была. Мы ее, раненую, также в лагерь потом взяли. И Данилу Воробьева нашли. Этот Данила был сапожник. И у него были сапоги. Он, правда, немного хромал. Полицейский говорит ему:
- Снимай сапоги!
- Нет, говорит, не сниму. Убьешь - тогда снимешь.
- Убью! - говорит тот.
- Ну на, стреляй!
Он ему - р-раз, тут же и выстрелил. Пробил ему легкое. Мать моя потом его вылечила. Она в больнице работала, разбиралась. И лечила его. Семью его всю уничтожили: и детей, и женку.
Мой батька.
Мне сказали, что он лежит убитый, и сказали, где. Ну, я, значит, туда и пошел.
У него такая борода была - красивая, рыжая борода. Еще я был малый, когда он, помню, побрился, так мы, все дети, закричали на него, чтоб он не брился. С бородою он был симпатичный такой. Борода у него золотистая была.
Ему сюда, в затылок, как дали, так всю челюсть, всю бороду и сорвало.
Я побежал в деревню, надел, значит, обгоревшую лопату, пришел туда, выломал палку, насадил так-сяк, выкопал, значит, ямочку, снял с себя пальто, завернул его и похоронил. Поклялся я над ним, поплакал с мамой, и пошли мы.
Когда мы пришли туда, где жгли женщин, - это было так страшно. Куча людей!..
Мама начала искать дочку, мою сестру.
А я еще держался, пока отца хоронил, а когда подошли уже сюда, где женщин жгли, мне стало плохо.
- Мама, - сказал я, - искать не будем.
И мы пошли туда, где жгли мужчин. Что осталось в памяти на всю жизнь, так это сын моей двоюродной сестры. Там овин был, дак он залез в печку в овине и там сгорел. Ноги торчат оттуда, вы понимаете, обгоревшие.
Моей родни погибло в тот день двадцать пять душ. А всех в Збышине убили двести девяносто шесть».
Карпиловка
Рассказывает ПАВЕЛ ЛЕОНТЬЕВИЧ ПАЛЬЦЕВ, который помнит все с иными, чем обычно женщины запоминают, подробностями. Он по-партизански мстительно держит в памяти дела, лица, фамилии также и подручных немецких фашистов - местных и неместных «бобиков» -полицаев.
«.В апреле сорок второго года они приехали сюда. Партизаны ушли. Осталось мирное население. Ну, и собрали людей в клуб, и стали спрашивать про партизан. Никто не выявил, народ не сказал.
- Нет у нас партизан, и все. Партизаны были бывшие пленные, окруженцы, они ушли, а наш народ весь дома.
Потом один полицейский, он из Бобруйского был гарнизона, ну, значит, он сказал:
- Если так, партизан нет, дак вы - партизанские, бандитские морды!
А я также в клубе стоял. Женщин по одну сторону поставили, а мужчин -по другую. Там человек шестьдесят мужчин было, разного возраста: и старые, и помоложе. Ну, он список держит, а там фамилии в списке. Вот он и спросил:
- Ковалевич Гриша?
А женщины говорят:
- Ковалевич Гриша в армии.
А у нас был Ковалевич, который партизанам хлеб молол. Он инвалид был. Дак женщины:
- Он в армии.
А полицай:
- Какой. он в армии, когда он хлеб партизанам мелет!
Дак женщины смолкли, видят, что знает. Дак он - за этот список, в карман и пошел к коменданту, поговорил там. И тот, наверно, дал приказ стрелять. Ну, тогда выходит и сразу начинает по-немецки считать: “Драй, фир.”
Отсчитал десять человек и повел на улицу. Полицай отсчитал, но по-немецки. Откуда он, не знаю, фамилия Шубин. Золотой зуб у него был. Отсчитал этих десять человек и повел. Ну, куда повел, думали, може, куда так, допрос или что. А потом слышим, что стреляют в конюшне. Ну, а потом во вторую партию уже я попадаю. А он только сдает: выводит на двор десять человек, сдал немцам - и те повели. Жена моя в клубе также была, а дети - одному четыре года было - на печке спрятались дома. Ну, а я и попал в другую десятку. И десять немцев идут за нами, с винтовками. Десять немцев ведут десятерых. Ну, привели в конюшню и командуют:
- Становись к стенке головами.
Ну, мы постали, наклонились. У меня полушубок был, дак я так воротник наставил, глянул, дак они уже в канал патроны загнали и наизготовку взяли. А я или с испугу, или кто его знает - ноги подкашиваются. И так выстрелили. Десять винтовок залпом да в помещении - дак гул глушит, как из пушки. У меня зазвенело в ушах, я упал и не помню: или я убитый, или живой. Ну, и лежу. Потом в ушах стало отлегать, отлегают уши, стал чувствовать и сам себе не верю: жив я или нет. Сам себе не верю, однако глаза посматривают. Потом слышу разговоры. Полицаи, два, стоят и разговаривают по-русски. Немцы - гер-гель, постреляют и ушли.