Мне сделалось жутко. Если бы могла – рванула бы оттуда со всех ног, но подошвы будто примёрзли к земле. Я стояла, не дыша, не смея ни пискнуть, ни пошевелиться. Стояла и смотрела на эту кучу тряпья, а та вдруг начала копошиться.
Да, именно копошиться… Пожалуй, я не подберу слова лучше. Возможно, издалека это и выглядело, как человек, пытающийся подняться на ноги. Но я стояла рядом и видела совершенно иное. Видела, как под грудой одежды что-то ползает, извивается. Что-то… Или кто-то? Моя фантазия отказывалась работать. О некоторых вещах лучше не думать, даже если они происходят у тебя на глазах.
Чёрный человек поднимался медленно и совсем не так, как поднимался бы человек обычный, да и вообще кто угодно, у кого есть кости. Он словно бы рос из земли, на ходу облачаясь одеждой. Так могла бы вставать огромная марионетка, которую тянут вверх за невидимые нити. Сперва над кучей шмотья приподнялась шляпа, затем – шарф, ворот пальто, плечи…
Лица я так и не увидела. Узкая полоска между полями шляпы и краем шарфа была чернее ночи. На мгновение мне померещилось, будто в этой темноте что-то двигается – плотные бархатистые тени, но сказать наверняка я не могла.
Именно в этот момент я поняла, что никакой кучи тряпья больше нет и передо мной стоит тот самый жуткий великан, тощий, как ожившее огородное пугало. Не просто стоит, а нависает, изогнувшись, словно знак вопроса. И почему-то я даже не сомневалась, что сейчас он схватит меня за тощую шею и начнёт душить – что-то в его облике располагало именно к таким мыслям. Опустив взгляд, я увидела чёрные кожаные перчатки. У этого типа оказались очень большие кисти рук, при этом пальцы совсем не двигались, словно это были не настоящие руки, а что-то вроде протезов.
Душить меня он не стал. На самом деле, он ко мне даже не притронулся, разве что пару раз задел по носу своим шарфом – я помню сильный запах лаванды, как из бабушкиного сундука. Вместо того он со мной заговорил:
– Ты. Никому. Ничего. Не. Скажешь.
Каждое слово прозвучало отдельно, само по себе.
Не знаю, как лучше описать его голос – ни до, ни после я не слышала ничего подобного. Он был тихим, но не как шёпот, а словно бы кто-то убавил громкость в динамике. Но не это главное. Если ты закроешь глаза, а я буду продолжать говорить, ты без труда скажешь, где я нахожусь и где у меня рот. Но в случае с чёрным человеком это не работало. Он говорил со мной, но голос доносился не из-под шарфа, скрывающего лицо, а блуждал по всему телу – слышался сверху и снизу, от груди и от живота, из-под шляпы и чуть ли не из ботинок. То самое отвратительное плавающее звучание, вызывающее тошноту, так что мне и в самом деле сделалось дурно. Я пошатнулась: меня повело, как после карусели или даже после сотрясения мозга.
– Ты. Меня. Нас. Услышала. – продолжал вещать чёрный человек. Когда он говорил, то изо рта, вернее из того места, где должен находиться рот, не шёл пар, но это так, детали. – Ты. Будешь. Молчать. Что. Видела. Или. Мы. Узнаю.
Я ничего не ответила. Меня сковал такой ужас, что я забыла, как вообще произносятся слова. И если бы в тот момент мне на ногу упал кирпич, я бы даже не пискнула. Впрочем, чёрный человек в моих ответах не нуждался. Он поставил меня перед фактом, а затем нескладной походкой марионетки двинулся в сторону Обводного.
Я смотрела ему вслед до тех пор, пока он окончательно не растворился в темноте. Он ни разу не обернулся. Но готова поклясться на чём угодно, что видела, как под его одеждой продолжает что-то копошиться.
Уже не помню, как я вернулась домой. Но в тот же вечер у меня резко поднялась температура, и в конечном итоге я два месяца провалялась с жёсткой пневмонией. Чуть в больницу не увезли, но, к счастью, обошлось. Когда меня наконец выписали, снег ещё лежал, но на горку я в тот год больше не ходила.
– У тебя ещё остался кофе? – спросила Томка. – Труд сказителя тяжёл и неблагодарен. У меня в горле совсем пересохло.
Савельева встряхнула бумажным стаканчиком.
– Разве что на полглотка, – сказала она. – И то больше пены. Жажду не утолить, но если промочить горло…
– Наш удел довольствоваться малым, – вздохнула Томка. – Я как та птица, что пением своим услаждает слух императора, но получает в награду крошки со стола.
И она припала к стакану, как лань жаждущая к потокам вод. Послышались хлюпающие звуки, которые в более утончённом обществе могли бы счесть неприличными.
Савельева размяла длинным пальцем переносицу, как всегда делала, собираясь с мыслями – словно бы поправляла невидимые очки.
– В общем и целом, – сказала она, – это была неплохая история. Я бы сказала – в традиции. Но определение «чёрный человек» мне не нравится. Вольная или невольная отсылка то ли к Блоку, то ли к Есенину здесь неуместна и сбивает с толку.
– Warum бы nicht? – пожала плечами Томка. – Такой район. Тут шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на кого-нибудь из школьной программы. В том доме на углу Марата частенько бывали и Блок, и Тэффи, а в доме напротив зимой восемнадцатого года Гумилёв угощал Чуковского лепестками хлеба и крутым кипятком вместо чая. У меня там одноклассник жил.
– Твой одноклассник тоже вляпался в школьную программу?
– Пока ещё нет, – усмехнулась Томка. – Но всякое ведь бывает? Он пару раз носил за мной портфель, а в седьмом классе посвятил стихотворение, так что у меня неплохие шансы попасть в историю литературы в роли этакой femme fatale.
– У тебя? – Савельева окинула Томку взглядом и фыркнула. – Ну-ну… Однако, возвращаясь к твоему рассказу… Я заметила одну неувязку. Твой чёрный человек велел молчать о вашей встрече. Ты не давала обещания, но оно подразумевалось. И ты нарушила его прямо сейчас, рассказав эту историю мне. Если не ошибаюсь, за подобное нарушение должна последовать неминуемая кара, и в самое ближайшее время?
– Всё именно так. За одним крошечным… – Томка пальцами показала насколько, – исключением. С чего ты взяла, что ты первая, кому я рассказываю эту историю?
– Вот как? – Савельева склонила голову к плечу. – Значит, будет продолжение? Надеюсь, не менее зловещее?
– А то! – ответила Томка. – Но прежде я бы взяла ещё кофе. Полглотка пены маловато будет… Вон там, на Боровой, есть неплохая кофейня.
– Сейчас неплохие кофейни на каждом углу, – философски заметила Савельева. – В суровые времена миндального капучино и тыквенного латте по-настоящему плохой кофе попробуй отыщи. Даже в пышечной на Конюшенной стали готовить что-то вполне сносное, что кажется мне профанацией идеи.
– Потом напомни, и я расскажу тебе про действительно плохой кофе, – встрепенулась Томка. – Но сейчас меня устроит и миндальный капучино.
Позже, когда они шагали по Боровой в сторону Обводного, Томка наконец смогла вернуться к своей истории.
– Перенесёмся на несколько лет вперёд, – рассказывала она. – Мне четырнадцать, почти пятнадцать. Я несчастливо влюблена, mein Märchenprinz – старший брат моей одноклассницы – едва ли догадывается о моем существовании и вообще гуляет с какой-то прыщавой дылдой… В общем, я – не я, а угрюмый злой подросток, вдвойне угрюмее и злее оттого, что на дворе весна. Апрель, жесточайший месяц, что-то там гонит из мёртвой земли, ну и далее по тексту.
Та одноклассница вовсе не была моей близкой подругой, но, по понятным причинам, я прилипла к ней, как банный лист. И доприлипалась настолько, что меня пригласили на день рождения – праздник, который должен был стать моим высочайшим триумфом, а обернулся… Но не будем забегать вперёд.
Дня рождения, – прошу заметить, чужого, – я ждала, как Ассоль не ждала свои паруса. Зачёркивала даты в календаре, за неделю перестала есть, за три дня – спать. Часами торчала у зеркала и, как и полагается ответственной восьмикласснице, раздобыла мамину помаду. В общем, заявилась на мероприятие во всей красе, всеоружии и боевой раскраске, которой позавидовали бы клоуны-команчи. Слышала про таких? Весёлые ребята.
Стоит ли говорить, что все мои усилия пошли прахом? Закон Бойля-Голдштейна: сила разочарования прямо пропорциональна объёму ожиданий. Mein Märchenprinz, любовь всей моей жизни, присутствовал на мероприятии самое большее минут десять. Сказал дежурный тост, слопал ложку оливье и бутербродик и со словами «Веселитесь, молодёжь, много не пейте» отчалил в неизвестном направлении. Очевидно, топтать асфальт со своей прыщавой дылдой.
Это был выстрел прямо в сердце стрелой, отравленной ядом. Я даже и помыслить не могла такого предательства. И торт во рту обратился в золу, а пепси-кола – в уксус. Столь долгожданный праздник в одно мгновение обернулся кошмаром. По-хорошему, уже тогда мне стоило покинуть эту юдоль печали и провести остаток дней, рыдая в подушку. Но я осталась. В глубине души у меня ещё теплилась надежда, что Он вернётся, увидит меня, распрекрасную, и поймёт, как жестоко Он ошибался. И эта идиотская мысль удержала меня крепче, чем если бы меня приковали к стене пудовой цепью.
Не буду описывать все мучения, которые мне пришлось вытерпеть. Бесконечное перемывание косточек одноклассникам, глупые тайны и нелепые секретики. И все это под соусом из «Иванушек» – кассету ставили по кругу без остановки. Потом мне пришлось две недели отслушивать себя Sepultur’ой – чтобы стоять, мне нужно держаться корней. Но это к делу не относится.
Рано или поздно на таких вечеринках наступает момент, когда все темы для разговоров оказываются исчерпаны и повисает тишина. И это очень опасная тишина: стоит бросить в неё любую, даже самую безумную идею, и она тут же расцветёт буйным цветом. Хотя кому я рассказываю? Помнишь, как мы ходили искать Белую Лошадь? Вот… Впрочем, здесь вышло помягче и никто не проснулся в Твери со штампом в паспорте. Просто кто-то предложил рассказывать страшные истории.
В старой Японии была очень популярна салонная игра «хяку моноготари», или «сто страшных историй». Собиралась компания, зажигали сто свечей и начинали травить по кругу жуткие байки. После каждой рассказанной истории одну свечу задували, и считалось, что, когда погаснет последний огонёк, должно случится что-то невыразимо жуткое и беспредельно ужасное.