Строгий серый бастион – БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ НАУК. Заниматься в БАНе – это был большой снобизм среди нашей золотой молодежи, которой туда пока что не полагалось; и какие часы возвышенного счастья я впоследствии там просиживал, прображивал по коридорам!.. И каким спазмом отозвалось известие о пожаре в БАНе!.. Но что делать: захватчики, хозяйничающие в чужом городе, рано или поздно сожгут его дотла.
Ба, площадь перед БАНом теперь носит имя Сахарова!
А вот и памятник ему, зеленый, как бы увешанный тиной, – наверняка кто-то из студентов додумается назвать его Дуремаром.
Думали ли мы?…
Слева отозвалась коротко и косо натянутая леса Биржевого переулка – смесь складских задворок со скромным классицизмом мимолетного просвета на Волховский тупичок, упирающийся в немедленно воскресший этот самый, забыл название… да, Тучков переулок, вливающийся в Средний.
Постоянное представительство новорожденной республики Саха «Бастайааннай бэрэстэбиитэлистибэтэ». А вот и тысячу раз истоптанная брусчатка – черные полукружия, как в переспелом подсолнухе, – Тучков переулок. Эта арка – вроде бы проходная до Съездовской линии, – на месте ли стойкий одноногий Аполлон на внутренней стене?
Екнуло в груди: вдавленная плитка в сквозном подъезде все та же – и я выныриваю лицом к лицу с Первой линией. Ба, на месте родного подвальчика «Старая книга» – кафе «Реал»! Призраки уступают напору реальности – куда более текучей, чем наши старые добрые фантомы: завтра здесь появится вывеска «Вижен-сервис», послезавтра – какое-нибудь «Аудио-выудио», а послепослезавтра – салон «Интим» с платой за право полюбоваться налившимися дурной кровью фаллосами и истошно розовыми, стоматологически вывернутыми вагинами при ухарски подвитых нафиксатуаренных усиках. Нет, никакое порно не превзойдет те сладострастные часы, что были здесь пролистаны, пока не решишься наконец овладеть каким-нибудь Багрицким или, скажем, Бернсом копеек этак за семьдесят. А при виде той аккуратненькой синенькой шеренги десятитомного Пушкина я, наверно, и сам посинел: боже, и письма, и «История Пугачева»!..
Угловые электротовары превратились в «Лайн» с пояснением «Орион» – мудрый Эдип, разреши. Сливочные эмали невиданных ванн и раковин в окне… да, а булочная с кофейным стоячим уголком, где можно было после тренировки навернуть ватрушку-блюдце – ага, здесь теперь цветастое кафе, все наверняка на высшем уровне: пицца с нарисованной начинкой, хот-доги, подплывшие кетчупом, гамбургеры, чизбургеры – одно слово, бистро, наивный стиляга начала шестидесятых не додумался бы о таком и мечтать.
Зазывают посетить Египет, Израиль, Канары – уже не вздрагиваешь даже от слова «Израиль», вечно сулившего какие-то неприятности. Как быстро все сделалось будничным… Уже не «Сберкасса», а «Сбербанк», да еще и «России» – тоже непривычное на улице слово. Ага, вот и «Интим». А вот муляжный готический собор – бывшее не то РЖУ, не то ЖРУ, – ныне евангелическая лютеранская церковь; расписание воскресной школы (воскресная школа, Том Сойер!), а в придачу еще и библейский час для новеньких.
Пушистые лиственничные детеныши вдоль Шестой превратились в долговязых, изнемогающих от духоты подростков. Асфальт с чего-то разворочен, вдоль щебенки разложилась истекающая потом барахолка. Продают именно барахло – какие-то старые выключатели, покоробленные туфли… А этот достойный общественный сортир на пьедестале – метро «Василеостровская» – я помню еще волнующей новинкой: все ринулись прокатиться до «Гостиного», а у меня подлый автомат сожрал жетон и вдобавок пребольно лязгнул по самому уязвимому месту.
На стене через улицу уже не проступают буквы НОМЕРА «ЛОНДОНЪ» – по диккенсовской закопченной растрескавшейся стене раскинулось агентство недвижимости «АДВОКАТ».
Восьмая линия – трамвайное столпотворение. «Чувствую, кто-то меня толкает, оборачиваюсь – трамвай», – возбужденно рассказывал гениальный Цетлин, как обычно, ни к кому не обращаясь. Скорее протрусить до угловой табачной фабрики имени какой-то революционной Карменситы – Веры Слуцкой, Клары Цеткин? Или просто-напросто Урицкого?
На углу Девятой «Рыба» прежняя, но пивного ларька уже нет (двое работяг прихлебывали пиво, рассудительно разглядывая пропитанную розовым разъезженную кучу песка: «…На скорости… Мозги сразу вытекли…») Ага, на месте и «Кондитерская», где неутомимая машинка безостановочно вынимала из кипящего жира бронзовые кольца пышек, награждавшие сластолюбцев пивной отрыжкой. Над пышечной на унылом брандмауэре огромный плакат – кроткие пингвины прохаживаются вокруг прозрачнейшей бутылищи «Smirnoff». Никогда не замечал, какой милый, украшенный цветной плиткой северный модерн предваряет последний путь к былому матмеху – я в ту пору был убежден, что архитектура не должна служить человеку, меня влекло лишь грандиозное.
Иссушенное временем и пóтом сердце все-таки снова начало наращивать удары – когда-то я готов был триста шестьдесят пять тысяч раз в году, замирая, перечитывать вывеску «Математико-механический факультет», – отколотый угол лишь добавлял ей ореола: у джигита бешмет рваный, зато оружие в серебре. Мемориальная доска «Высшие женские (бестужевские) курсы – Н. К. Крупская, А. И. Ульянова, О. И. Ульянова…» была на месте, а что за контора здесь сейчас расположилась – не все ли равно, кто донашивает тапочки из шкуры любимого скакуна.
За дверью открывается незнакомый, а потому нелепый розовый туф. Ирреально знакомые ступени. Последняя дверь, как и тогда, по плечу лишь настоящему мужчине. Ощущение бреда полное – тесный вестибюль с громоздким пилоном посредине был запущенный, но тот же. Нов был только застарелый запах давным-давно вырвавшегося на волю сортира. Несмываемый позор…
Выходец с того света, влево уходил полутемный коридор, нырявший под темные своды гардероба, предварительно выпустив узкий рукав – ответвление в столовую, близ которой подоконник был вечно завален охапищей польт и курток, что строжайше запрещалось, поскольку их время от времени тырили. Но не тратить же целую минуту на гардероб! Столовский котяра был жирен и ленив до такой степени, что даже лечь ему было лень – он брякался набок со всего роста и замирал прямо среди шагающих ног.
А перила главной лестницы завершаются все тем же деревянным калачом, на который так любили надеваться карманы наших всегда распахнутых пиджаков. В глазах стоит мясистый регбист и щеголь Каменецкий, с абсолютно не свойственной ему растерянностью разглядывающий надорванный карман своей тройки. У меня же при моих темпах оказались оторванными полполы, полезли какие-то парусиновые кишки… Я лишь через неделю сообразил, что вместе с изувеченным пиджаком запихал в фаянсовую урну и студбилет, и зачетку.
Подвальная теплота вестибюля на улице показалась прохладой. Я брел от врат провонявшего рая, словно из запертой жилконторы.
Ба – угол Шестнадцатой линии, фанерные бельма, – а как любила моя будущая жена, которой тоже уже нет (поживешь – до всего доживешь), здешние рассыпчатые, бесконечно плоские пироги с лимоном! А там, где сходятся трамвайные пути, маячит еще один тарахтящий автобусный проспект корейского КИМа промеж двух осененных издыхающими кронами кладбищ – нашего и армянско-лютеранского, ведущий в недра таинственного в своей провинциальности Голодая.
Справа же вот-вот откроется дощатая стена Смоленского кладбища…
Но вместо саженного щитового забора взгляд ухнул в бесконечность – запущенную, неряшливо заросшую, захламленную бесконечность сровнявшихся с землей могил, покосившихся и вовсе упавших ниц и навзничь крестов: какой-то рыцарь истины из городской администрации решил открыть нам правду о нашем будущем, заменив трухлявый забор благопристойной металлической решеткой. Мы-то, впрочем, и не нуждались в заслонах: мы сами через проломы лазали на Смоленское загорать с конспектами, играть в волейбол, целоваться – я сам не раз целовался на мраморе одного знакомого статского советника, с будущей супругой в том числе. Там, за чересчур разросшимися на этой перекормленной земле деревьями, поближе к церкви начинались надгробия вполне респектабельные. А у пирамиды погибших солдат Финляндского полка я всегда останавливался с глубоким почтением – не к их гибели, к подвигу Халтурина.
Я спокойно хаживал через кладбище в темноте, если только не разыгрывалось воображение. Но если разыгрывалось, все равно себя заставлял, перед каждым кустом собираясь, как на ринге. И все же заледенеть по-настоящему меня заставило только искусство: рижанин Корсаков, напудрившись, ворвался в нашу комнату, пылая своими черными глазищами. Только что одна наша девушка попросила мужчину проводить ее через кладбище, а когда он проводил, начала благодарить его: спасибо, а то я так боюсь мертвецов!.. «Глупенькая, – ответил он, – чего нас бояться?…»
Ага, это здесь был вход, через который моей к тому времени уже настоящей жене открылся сумеречный эксгибиционист – она тоже прибежала, будто напудренная, как Рижский-Корсаков, глаза по пятаку, рот тугим кольцом, ноздри раздуваются, словно у кобылицы… «Он тебе что-нибудь сделал?…» – «Он этот, ваш… теребил». Я покатился со смеху – теребил!.. В качестве молодого супруга я совершенно не чувствовал себя оскорбленным. Народ хотел идти на розыски, но я отговорил: его уже давно и след простыл. Я бедняге даже сочувствовал: что за жизнь у человека! Правда, понемногу начал сочувствовать все меньше – сколько же можно: он или какой-то его единоверец время от времени появлялся в темноте под нашим окном возле женской умывалки. Я был удивлен, узнав, что в жизни женщин эта публика играет довольно заметную роль.
Нет, не хочу я смотреть в глаза этой кладбищенской правде – пусть лучше слепит неутомимое солнце.
Ага, вот она, реальность во плоти: справа – трамвайное кольцо, слева – бензоколонка… Отчего-то я задерживаю взгляд на все той же марганцовочной почте, прежде чем взглянуть в лицо выходцу с того света, всплывшей Атлантиде, возвращенному Эдему – нашему общежитию на улице Детской.