парадке живут жиды. Вон там, на четвертом этаже. С их жиденком никто не играет. О том, что, согласно их картине мира, я тоже наполовину жиденок, я и понятия не имела. А если бы и имела, боюсь, у меня не хватило бы смелости дать отпор.
До сих пор удивляюсь, как мне достало ума не рассказать обо всем этом дома. А ведь могла – по тогдашней своей дремучей «досоветской» наивности. Как бы то ни было, к ужину я вернулась другим человеком, в общих чертах уже понимающим, как устроена настоящая жизнь. Уже через неделю, переодевшись в резиновые сапоги и толстые серые брюки, которые мама, хорошо помнившая свою недолгую жизнь на Урале, сшила мне из старого бабушкиного пальто, я лихо карабкалась по мусорным кучам, ловко отбивала кусочки вара и на равных правах со всеми аборигенами встречала прибывающих новоселов, уже не удивляясь незнакомым словам. От прежней жизни осталась белая вязаная шапочка, но и она вскоре превратилась в серую – невозможно стирать каждый день.
Надо признать, что по сравнению с уральской эвакуацией мое изгнание из Ленинграда было относительным – благодаря английской школе на площади Труда. Мама наотрез отказалась переводить меня в купчинское учебное заведение. Как выяснилось много лет спустя, это спасительное для моей дальнейшей жизни решение было вторым. (Кланяюсь бабе Мане: ее личная борьба с рабоче-крестьянским государством тоже не уложилась в один шаг.) А первое случилось года за два до этого, когда мы жили еще на Театральной. Отца, работавшего главным инженером ГИКИ – Государственного института керамической промышленности, вызвали в райком и, пригрозив лишением партбилета, приказали вместе с семьей переехать в Новгородскую область на должность инженера МТС. Тогда шла очередная советская кампания: по усилению (или, может быть, укреплению) сельских машинно-тракторных станций городскими кадрами – в советском новоязе люди перенимают функции арматуры и мертвых железобетонных конструкций. Услышав об этом предложении, от которого нельзя отказаться, мама отказалась наотрез: «Скажи там, что твоя несознательная беспартийная жена в любом случае останется в Ленинграде, скажи, что они разбивают крепкую советскую семью». И уже не для них, а для отца, родившегося в Белоруссии: «Моя дочь – ленинградка в пятом поколении». Самое удивительное, но «крепкая советская семья» сработала, райкомовское начальство отступилось, найдя другую инженерскую жертву.
В Ленинград меня возили каждый день, кроме воскресенья и каникул. Образ дороги, оставшийся в памяти, выглядит так. Меня будят в полседьмого, вталкивают сперва в туалет, потом в ванную, потом – все еще в полубессознательном состоянии – выводят в кухню и кормят завтраком. За окном мрак, похожий на расплавленный вар. В этом мраке, размываемом редкими фонарями, мы с отцом идем и идем по мерзлому пустырю до платформы, где останавливается электричка (в Ленинград можно добраться и автобусом, но он едет к «Электросиле», а значит, в него не втиснешься). Через много лет, проезжая на машине по проспекту Славы, уже плотно застроенному, я поняла, что расстояние от корпусов десятого дома до железнодорожной насыпи не такое уж большое, взрослым шагом минут десять-двенадцать, но это открытие никак не повлияло на память. Там все осталось по-прежнему: беспредельный мрак.
Из электрички мы выходим на Витебском вокзале. Отсюда до площади Труда идет одиннадцатый трамвай. Издалека, стоя не остановке, невозможно разобрать номер, но, к счастью, на широких трамвайных лбах горят разноцветные огоньки: у каждого номера – свои. У нашего – красный и белый. Еще минут двадцать, безвольным кульком, сплюснутым чужими телами, – и я уже проезжаю мимо родной Театральной, от которой всего одна остановка до площади Труда. Теперь это кажется странным, но роскошные «царские» декорации прежней жизни не заставляли екать мое сердце, как у тех эвакуированных, которые прижились на новом месте: что было, то прошло.
Иногда я ходила на продленку, видимо, в те дни, когда болела сестра, и бабушка боялась с ней оставаться, но обычно меня забирала мама. У нее была своя одиссея: успеть отовариться в привычных городских магазинах – в голом купчинском гастрономе с продуктами дело обстояло примерно так же, как в новгородском сельпо: хлеб, булка, молоко, картошка с морковкой и вечные советские консервы: мелкий частик в томате (до сих пор гадаю, встречался ли в родной природе крупный частик) да сгущенное – голубое, обязательно с сахаром, – молоко; но главное – осмотреть обменные адреса.
Как было твердо обещано бабушке, процедуру возвращения из купчинской эвакуации мама начала немедленно после переезда. По вечерам сидела на кухне, тщательно прорабатывая «Справочники по обмену жилплощади» – еженедельные брошюрки с разноцветными обложками. Переговоры, предшествовавшие осмотру, велись из единственной на всю округу телефонной будки – ближе к ночи, когда рассасывалась обычная очередь. Не исключено, что в обмен на двухкомнатную хрущевку мы могли претендовать на что-нибудь тоже отдельное, но не с мамиными «царскими» запросами: никак не выше четвертого этажа, обязательно высокие потолки и такие же – высокие, под потолок – окна, непременно глядящие не во двор, а на улицу, и уж конечно в десяти-пятнадцати минутах пешком от моей школы. Иными словами, район, который мама считала приемлемым, не выходил за границы Исаакиевской площади, набережной Лейтенанта Шмидта, Мойки и улицы Декабристов. Да, чуть не забыла: хорошие паркетные полы. Как правило, очередные телефонные переговоры заходили в тупик уже на первом, этажном вопросе: кто вырос в старом петербургском доме, поймет. Ближе к лету стало окончательно ясно: все это вместе возможно лишь в виде двух комнат в коммуналке.
Следующий и последний этап моей дворовой жизни начался в зимние каникулы моего второго класса, когда мы в конце концов обменялись – переехали на улицу Союза Связи, дом 13, квартира 11. Отсюда до Театральной площади было совсем близко, как, впрочем, и до Александровского сада с его горкой и Медным всадником, но бабушка, так никогда и не оправившись от купчинской эвакуации, больше не могла со мной гулять. Теперь она совсем не выходила. Даже в Никольский собор мама возила ее на такси – редко, раза два в году, по главным церковным праздникам. Самостоятельность меня не пугала, ведь между девочкой, уехавшей с «Театралки», и той, что всего лишь через год переехала по новому адресу, лежал опыт купчинской жизни: во двор-колодец я вышла во всеоружии. Во-первых, с изрядным запасом ненормативной лексики, во-вторых, с полным пониманием того, что, прежде чем заводить дружбу, надо понять, кто и кому здесь враг. Забегая вперед, скажу, что не все из перечисленного пригодилось. Например, здесь не было врагов в купчинском смысле, возможно потому, что не было отдельно стоящих корпусов. Но главное, в Купчино мы сбивались в мелкие стайки, соответствующие возрасту, так что дружить или воевать приходилось более или менее со сверстниками. Здесь, на Союза Связи, была одна большая стая.
В признанных главарях ходил большой мальчик-семиклассник, чья семья жила в подвальном этаже. То, что альфа-самец – он, я понятия не имела. Просто озиралась в поисках себе подобных, краем глаза отмечая сизые в потеках стены, ржавые дождевые трубы и огромную кучу чего-то неизвестного, припорошенную снегом. Эта куча сама собой притягивала взгляд. То, что я видела, никак не походило ни на строительный мусор, ни на гору земли, оставшейся от котлована под очередной фундамент: в Купчино их использовали вместо горок.
Мальчики и девочки делали вид, что меня не замечают. Я тоже стояла. Ждала, пока они подойдут. Стояние на Калке длилось и длилось, и каждая минута отгрызала еще один кусочек от моих шансов превратиться в «свою». Так я, во всяком случае, чувствовала. А еще понимала: надо что-то делать. Вот я и сделала. Ловко, по-обезьяньи, взобралась на неопознанную кучу и победно съехала вниз, попутно сообразив, что леденелые ветки, царапающие даже сквозь рейтузы, – никакой не мусор, а веники, которыми, насаживая их на палки, здешние дворники подметают дворы. Прежде чем ко мне все-таки подошли, пришлось взобраться и скатиться еще два раза, окончательно загубив не только рейтузы, но и пальто. Но создав себе правильную репутацию, которой хватило надолго.
Окончательно моя репутация сложилась и упрочилась, когда дворовый народ выяснил, что я умею рассказывать истории. Не то чтобы все другие не читали книг, но мне, благодаря тренированному воображению домашнего ребенка и врожденной попугайской памяти, удалось занять особое место в нашей дворовой стае. Без особых усилий завоевать почти монопольное право, которое в настоящих зонах, начавших редеть и рассасываться всего года за три до моего рождения (при Хрущеве, даровавшем свободу тем, кто сидел по 58-й), называется «травить» или «тискать рóманы». До меня на нашей маленькой дворовой зоне эта «вакансия поэта» была пуста.
Рóманы было принято тискать на чердаке, куда мы и забирались. Сперва небольшой компанией. Постепенно по двору пошли слухи, и компания разрослась. Свои рóманы – гремучую смесь из сказок народов мира с книжными россказнями о пионерах-героях, почерпнутыми из школьной библиотеки, я совсем не помню. Зато отлично помню ощущение власти над аудиторией, когда несешь черт-те что, а все тебя слушают, раскрыв рот. Видимо, мое глубокое уважение к силе слова выросло из тех дней. Во всяком случае, пустило росток, позже давший завязь еще одного знания, важнейшего для советской жизни, в которой, впервые сталкиваясь с человеком, приходится отвечать на главный вопрос: свой или чужой? Ответ можно прочесть по мимике, активному вокабуляру, способу строить предложения. Что, конечно, не исключает ошибки: тот, кого ты принял за «своего», на самом деле может оказаться еще и «своим среди чужих». Но эти тонкости и сложности все-таки относятся к взрослому существованию, до которого мне еще предстояло дорасти.
Подобно купчинской, моя жизнь на Союза Связи тоже делилась надвое: школа и двор. В школе не нужно было доказывать, что я – своя. Тем более я училась на отлично: в начальных классах это еще важный социальный критерий. Но, пожевав купчинского вара, я уже не довольствовалась осмысленным школьным существованием, из которого выросло родство, до нынешних пор связывающее меня с бывшими одноклассниками. Словно толстенным канатом меня тянуло