В какую ж ж… попаду
Я со своим проникновеньем?!
Котятам сразу жизнь известна,
Авто не едет никуда,
Соседу столь же интересно
Не пожинать плодов труда…
И мне – скорей простят небрежность,
Чем добросовестность письма;
Максимализм (души прилежность)
Есть ограниченность ума
И – помраченье. Почернели
На листьях ветви. Лопнул свет.
Погасла тьма. И по панели
Пронесся мусор. И – привет!
В безветрии – молчанья свист,
Вот распахнулась клетка в клетке,
И птицы вырвались, как хлыст,
Оставив пустоту на ветке.
Двор воронен, как пистолет,
Лоб холодит прикосновенье…
И тридцать пять прожитых лет
Короче этого мгновенья.
И в укрощенном моем взоре —
Бесчинство ситцевых котят,
И голуби в таком просторе
С огромной скоростью летят.
Отнесемся к этому не как к стихам, а как к зарисовке. Сквозь нее мне сейчас видно, что наш узкий двор-коридор на протяжении своих ста метров мало изменился внешне, но изменился внутренне, как вся моя неописуемая Империя за последние четверть века. Я как раз смотрю в то же окно из того же окна. Перспектива очистилась. Вижу насквозь. Там, в тубусе подворотни, по Невскому идут одни ноги, без голов. Все геометрически и исторически точно.
Пока все были еще живы… Деревья долго сопротивлялись, но и они погибли от пыли строившегося между нами «Стокманна», а после них – и сама Инга, за роскошным письменным столом которой – за ним она никогда не писала (но не могла дать пропасть ему на помойке) – я сейчас сижу, пытаясь записать этот давно выношенный, перезревший текст. Сижу и вижу.
Мне казалось, что тридцать пять лет – это так много! Подтекст стихотворения означал уход от первой жены ко второй. Это давалось не сразу. Теперь моему сыну от второй жены – тридцать пять. Не сразу и не вдруг. Я эмигрировал в Москву постепенно, последовательно и неизбежно, но так и не покинул Питер. Вот как это шло.
13 декабря 1963 года я прилетел с Камчатки, где мы с Глебом Горбовским пытались наблюдать извержение Авачинского вулкана, но извержение и даже землетрясение произошло у меня на Аптекарском острове: в нашей любви с Ингой случилась вполне геологическая катастрофа. Мы истово старались сохранить семью, но эта тектоническая трещина так и не срасталась. Первое измерение «Аптекарского острова» кончилось, и я, сам того не ведая, уже заполнял трещину вторым измерением – «Пушкинским домом», одновременно пытаясь податься в кинематограф. Я уже разменивал свой Питер на Москву, непрерывно шастая то туда, то сюда.
Снова влюбиться мне удалось лишь в 1968-м, уже в Москве. И я наполовину жил там, но не разводился и прописан был по-прежнему на Невском, до Московского вокзала рукой подать. В Москве у меня все еще не было дома, а здесь как-никак был. Меня терпели, и я терпел. Так и болтался между двумя столицами. (Вошло сначала в привычку, а потом и в образ жизни: так и болтаюсь до сих пор.) С годами все разошлось наконец. Я пошастал по мастерским друзей, пустующим дачам и съемным хатам, пока обрел собственное жилище. Первое жилье осталось за первой женой, второе – за второй. «Некоторые разводы свершаются на небесах», – заключила вторая. Обе были умны: я не бросал детей.
Нарочно не придумаешь! Да я и не придумывал ничего в своей жизни, ничего не добивался. Безволие оборачивалось победой. Течение текста прибивало меня к следующему измерению, и я запутался в меридианах «третьего измерения»: непрерывного странствия по Империи. Как только началась ее очевидная агония, стал и я переходить в окончательное, «четвертое», измерение. Впрочем, тогда мне это не было ясно… Заведя третью семью и очередную квартиру для того, чтобы закончить жизнь в родном городе, я еще ближе, вплотную приблизился к Московскому вокзалу – улицу перейти. Улицу перейти в другую сторону – и я опять на Невском, 110. И то, и другое в двух шагах, и я посередине. Моя первая внучка и последний сын от третьего брака (племянница старше дяди) росли вместе, как брат и сестра. Мы ходили друг к другу задворками, как в деревне, с супами и пирогами. По пути, правда, была непроходимая яма, около школы, где учились поначалу и моя дочка, и моя внучка.
«Мама, а когда война кончится, эту яму зароют?» Устами младенца… «Блокада затянулась, даже слишком…» – как спел однажды Высоцкий. Блокада для меня прошла на Аптекарском, а здесь уже в наше время нашли неразорвавшуюся бомбу, раскопали, разминировали, а обратно не закопали. Вот и яма, в которую я провалился в этом описании. Но и от предыдущей, взорвавшейся в блокаду бомбы наш флигелек лишь поколебался, лишь треснул – хорош был пушкинский кирпич! – однако стал нежилым. И первым жильцом нежилого дома оказался наш новый сосед Александр Никонович, только что вернувшийся с войны. Он и начал восстанавливать флигель – со своей комнаты. Высокий осанистый старик, прапорщик в Первую мировую и капитан во Вторую, теперь он подрабатывал в эпизодах на «Ленфильме», соглашаясь лишь на роли царских генералов и лишь иногда полковников (а один раз – даже на роль великого князя).
Он хорошо молчал, поскольку горла у него не было и сипел он во что-то типа специального микрофона. Когда он уставал сипеть, то писал нам записки.
Другая семья, которую он презрительно называл «торгашами», главой которой был тоже участник последней войны, представленный даже к званию Героя Советского Союза, но так звезды и не получивший, запивавший после каждого своего похода в военкомат за справедливостью.
Наверное, взамен звезды он был удостоен другой жилплощади, нежели бывшая барская ванная комната, которую мне чудом удалось захватить после него как раз перед разводом. «Первый случай раздела коммуналки на Невском проспекте!» – с гордостью повторяла Инга слова, сказанные ей в ЖЭКе при оформлении отдельной квартиры.
Что и дает мне повод меньше сожалеть о домике моей мечты, который мне не продал Борода, а его ниоткуда взявшиеся наследники продали его какому-то не мне уже в нынешние предприимчивые времена, и теперь, по общему мнению, там бордель. Во всяком случае, красный фонарь на нем висит не хуже, чем в Амстердаме. Зато напротив борделя, прямо под нашими окнами, теперь часовня Знамения Божьей Матери, неведомо как образовавшаяся на месте парикмахерской, которая, в свою очередь, образовалась на месте турагентства, которое как-то первым вселилось в однокомнатную квартирку не менее, чем Борода, примечательного обитателя нашего двора по кличке Шпион (потому что одноногий фотограф). Каждый уголок нашего двора отразил стремительную историю всей страны. Я ведь помню, как взрывали настоящую Знаменскую церковь, чтобы построить на ее месте станцию метро «Площадь Восстания!»
Станция сохранила круглую форму, объем и купол церкви (Ленинградский ордена Ленина метрополитен имени В. И. Ленина, так назывался новый храм). Позже я узнал, что в центре площади Восстания (бывшей Знаменской) против Московского вокзала стоял прекрасный памятник Александру Третьему работы Паоло Трубецкого, свергнутый в год моего рождения. Клумба из-под него пустовала, но в конце пятидесятых на ней появился закладной камень: «ЗДЕСЬ БУДЕТ СООРУЖЕН ПАМЯТНИК ЛЕНИНУ».
Памятник не был воздвигнут, но камень продолжал угрожающе торчать, как на распутье: «Налево пойдешь – направо пойдешь…» Наконец к юбилею Победы виртуальный Ленин был заменен четырехгранным обелиском с золотой звездой, намекая Московскому вокзалу, что это Ленинград на самом деле город-герой, а не Москва (как оно и было после войны). Народ тут же прозвал монумент «крестовиной» (симметричная ей «стамеска» на въезде в Питер по шоссе уже возвышалась ранее).
И новая моя квартира на улице Восстания (бывшей Знаменской) оказалась в прошлом, по непроверенным слухам, чуть ли не меньше Патриаршего подворья храма Знамения (подворье было построено непосредственно за храмом в год рождения моего отца).
Правее «парикмахерской-часовни», наспех подменившей Знаменский храм, под нашими окнами – копировальный центр, где до того был фитнес, а до того фотография, а до того (во времена Бороды и Шпиона) жили две сестры-старушки, два божьих одуванчика, куда более святых, чем наша часовня (они все пытались создать клумбу под тогда еще живым тополем). Ни часовни, ни копицентра я из окна не вижу, просто знаю, что они подо мной есть. Значит, раньше я мог выйти из дома и поздороваться то со старушками, то со Шпионом, то с Бородой… Теперь я уже не успевал одновременно постричься и подкачаться или что-нибудь скопировать и помолиться не отходя от дома. Но по-прежнему слева у нас брандмауэр, трудно его к чему-либо приспособить. Одно окно в нем, однако, было. Из него иногда высовывался, как кукушка из часов, по пояс обнаженный пироман и с криком метал подожженные тряпки в голубей на дереве. Голуби снимались с ветки, а тряпки на ней навсегда повисали. Теперь на месте окна кованая дверь и ведущая к ней винтовая лесенка, выкрашенная ценным изумрудным цветом. Не поленился списать, как называется учреждение за зеленой дверью (хорошо, что вывеска под лестницей):
ФСПИ СЗР
ФОНД СОЦИАЛЬНО-ПРАВОВЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ СЕВЕРО-ЗАП. РЕГИОНА
Ни разу не видел, чтобы кто-либо входил в заветную дверцу (или оттуда никто уже не выходил?). Никаких пришельцев.
Правда, чуть впереди внизу пробита дверь в «СТОМАТОЛОГИЮ КРИСМАС ДЕНТАЛ», туда можно попасть. Там хлопотливая армянка уступает нам место для парковки, а могла бы и зуб вырвать к Рождеству.
Со школы ненавидел изложения – и вот возмездие! – вязну в описании, три месяца не могу дописать этот натюрморт! Напоминаю себе одного гида-доброхота, вызвавшегося показать настоящий Нью-Йорк: он привел меня в совершенно неприглядный квартал и стал подробно рассказывать историю каждого дома, где какой профсоюз или фирмочка и когда помещались. Я унывал от его памяти, вспоминая Горького, призывавшего советских писателей писать истории фабрик