В Питере жить: от Дворцовой до Садовой, от Гангутской до Шпалерной. Личные истории — страница 43 из 64

ерян и не знает, есть ли у апокалипсиса нога.

Пираты еще не в курсе по малолетству, какие опасности подстерегают в будущем. В сравнении с ними безногий апокалипсис – сущая мелочь. Под окнами справа от этой Тортуги, на асфальте, кто-то воспламененный вывел полуметровое: «Маша, я тебя люблю! Ты лудшая!» Все гадала, между прочим, когда же начнут появляться логические продолжения подобных признаний, заполонивших чопорный Питер. Зафиксированное развитие событий. И дождалась. На 3-й Советской вход в парадную стережет надпись: «Вова, я беременна!», заключаемая горестным смайликом. Чуть ниже кто-то бессердечный приписал развязным курсивом: «Давай, до свидания!» Смайлик тоже присутствовал, но веселый. Не Вова ли это был?

У самой Преображенской площади меня встречает очередное чудо современной архитектурной мысли. Застройщик клялся и божился, что восстановит фасад снесенного дома, и даже не очень соврал – со стороны оживленного Литейного действительно почти как было. А со стороны малолюдной улицы Короленко архитектор, как миролюбиво объяснил мне один приятель, пошутил. «Чего ты так ругаешься, – удивился он, когда я вне себя жестикулировала, обнаружив, что скрывалось до поры за синим строительным забором, – шутка это». Шутейный новодел выглядит так, словно в обычный дом с размаху всадили под углом гигантскую сосулю имени Валентины Ивановны.

Темнеет. Почти бегом бегу через площадь, мимо Всей гвардии собора с его хороводом трофейных турецких пушек времен взятия Измаила и Варны. Несшие когда-то смерть стволы соединены чугунными цепями – отличные качели для местных мальчишек всех времен. Один из них, рыжий как Исав, жил наискосок от собора – в вычурном, внушительном даже по нашему времени доме Мурузи, доходнике мавританского стиля. Вот из этой парадной он выбегал утром в школу; не слишком прилежный был, впрочем, ученик. «Теперь на третьем этаже живет герой, и время вертит свой циферблат в его душе» – балкон, на котором герой любил фотографироваться, тем не менее на втором. Правда, надо думать, не укладывалась в размер, а гению все можно. Мемориальную доску нобелевскому лауреату почему-то повесили и вовсе со стороны Литейного, хотя парадная выходит на Пестеля.

Двор же ничем не отличается от прочих петербургских дворов – привычно желт, хмур и аскетичен; вот только стены растрескались, как старая крынка. И ни одной цитаты – куда смотрят поклонники? Ничего, кроме глубокомысленной надписи маленькими корявыми буквами на металлической двери в подворотне: «Никто никогда не задумывался о необходимости штата Висконсин». Ну, в общем, действительно.

Вечерний Петербург уже плотно накрыт сырой знобящей тьмой, когда я наконец добираюсь до Моховой. По слухам, переименованной еще в XVIII веке из Хамовой по просьбе обывателей, конфузившихся плебейским названием. Во дворе справа мрачные, цвета венозной крови, стены, без привычного выделения белым лепных завитушек, мимо туда-сюда шмыгают смуглые мигранты, а в центре роскошного курдонера красуется зеленый островок. Когда недавно мы забрели сюда с экскурсантами, по одной из пересекающих его дорожек прохаживалась хрупкая старушка с такой же субтильной собачкой. Гуляли мы третий час, народ, понятным образом, подустал от великого и высокого, поэтому крошечная пернатая собачка произвела фурор. Двор сотрясло могучее сюсюканье двадцати человек. К тому же собачка, дружелюбно размахивая хвостом, устремилась общаться сквозь заросли исполинских лопухов. К ней протянулось множество рук. Хозяйка недовольно сдвинула нарисованные брови. Мы оробели, зная непростой нрав петербургских старушек, но она осуждающе молвила: – Далась вам эта собака! Вы посмотрите лучше на наш ансамбль Бенуа! – гордым жестом обвела стены доходника.

На другой стороне Моховой – дом Граббе, смутно напоминающий крепостную стену средневекового города: вдоль всего фасада над окнами четвертого этажа торчат чьи-то головы. Во дворе, кстати, такие же, вечно обсиженные голубями. Не знаю, на что намекал архитектор, но на вопрос интересующихся, кто все эти люди, всегда подмывает скорбно ответить: «Неплательщики». Тем более что эту версию подтверждают попадающиеся там и сям обрывки объявлений всевозможных ЖСК с бранчливыми угрозами в адрес беспечных должников.

К этому дому я прихожу часто. А с некоторых пор – особенно часто. Дело в том, что однажды летом, в самый разгар жары и тополиного неистовства, я экскурсию заканчивала в его проходных дворах. И уже зайдя под арку в первый из дворов, тот, где в центре до сих пор уцелели остатки старого фонтана, приспособленные неким вдохновенным цветоводом под клумбу, мы от неожиданности остановились, – где-то совсем рядом звучал Рахманинов. Вывернув во двор, закрутили головами. Брызжущие, разлетающиеся живые звуки наполняли его до краев. Над угловым окном полуподвала скромно значилось: «Ателье». Оно было открыто, и хорошо просматривалась тесная, плохо освещенная комнатка с простецкой обстановкой – стол, табуретка, какие-то тряпки, ножницы, катушки разноцветных ниток, кружка с остывшим чаем… А у самого окна стояло черное пианино, и темноволосый парень со строгим равнодушным лицом, прикрыв глаза, играл Вторую симфонию, да как! Словно музыканта вместе с инструментом перенесло каким-то образом со сцены Большого зала Филармонии в убогую комнатку с окном, выходящим в один из проходных дворов раскаленной Моховой.

Мы слушали, растерянно и блаженно улыбались. Аплодировали, когда он делал паузу. Наконец ушли, с сожалением озираясь.

А когда я вернулась одна через несколько дней, на гипсовых головах снова возились обтерханные голуби, у клумбы вяло переругивалась какая-то парочка – и не было никакого ателье. Я растерянно подошла к угловому окну, наглухо задраенному металлическими жалюзи. Под ним лениво вальсировал с окурками тополиный пух. Провела пальцами по теплому ребристому металлу. Вот здесь же была вывеска, я же помню. Из парадной справа вышел мужик с огромным (видно, жена долго не могла добиться, чтобы вынес) пакетом мусора. – Ателье? – безмерно удивился он. – Первый раз слышу.

«Мы гуляли по затонувшей Атлантиде», – прошелестело в ушах.

С тех пор меня тянет сюда как магнитом. Едва подворачивается возможность, стараюсь завернуть во двор с фонтаном. И каждый раз тупо смотрю на мертвое окно.

Вот и сейчас только загляну на минуту, просто на всякий случай. Просто вспомнить. Просто чтобы не забывать.

Я вошла во двор. Прямоугольник углового окна светится теплым летним жаром. Жалюзи подняты и собраны в одну малозаметную полоску. Табличка «Ателье», оказывается, прикреплена под ними. Вот столик, ножницы, нитки, куски материи. И пианино. Худощавая женщина средних лет приоткрыла окно.

– Простите, – выдавила я, чувствуя себя ужасно глупо, – Мы летом гуляли, а у вас тут парень… ну, в общем… играл Рахманинова. Что это было? У вас правда ателье?

Она наморщила лоб, вспоминая. Улыбнулась.

– Да это пианист, у которого вечером было выступление в Филармонии, попросил подшить брюки. Я работала в соседней комнате, а он играл.

Смех рвался изнутри. Как все просто. Музыкант зашел подшить брюки. Сюда можно больше не возвращаться.

И, уже миновав пару кварталов, я остановилась, сообразив, что забыла спросить главное. Что там делает пианино?

Валерий ПоповМои места

На Саперном переулке я оказался в 1946 году, и не случайно – уже очень многое предшествовало тому. Отец приехал сюда в 1936 году, из казахских степей, где работал селекционером, чтобы поступить в аспирантуру во Всесоюзный Институт растениеводства, к Николаю Вавилову, и оказался в общежитии в этом доме на Саперном. Ожидая поступления, он грузил вагоны на Московском вокзале, а Вавилов все где-то путешествовал. И вот, отчаявшись, папа решил уехать… но почему-то опоздал. Бежал за последним вагоном и до поручня не достал чуть-чуть.

И – вернулся сюда. Закончил аспирантуру, уехал – и теперь вернулся со мной на Саперный, без которого я бы не появился на свет: именно отсюда судьба отца (и моя) пошла так, как пошла.

Здесь когда-то стоял саперный батальон… Мне было всего шесть лет, когда я приехал сюда, но переулок подействовал на меня очень сильно. Готические замки, итальянские палаццо, восточные дворцы. Я тогда не знал, что это эклектика, всю эта красоту увидел впервые и был очарован, пленен, я словно попал в сказку или в сон. Лучших декораций для пробуждения воображения было не найти. Как вспоминала бабушка – я ходил, размахивая руками, что-то бормотал.

Помню сырое утро, озноб, только что выпал грязноватый снег, и я стою, закутанный бабушкой, у высокой кирпичной стены до неба. Здесь двор, а за стеной – другой мир, недоступный мне: я это чувствую с каким-то отчаянием: ничего не увидишь, ничего не добьешься… примерно так можно теперь сформулировать то мое чувство. Наверное, оно посещает каждого, чья жизнь еще не ясна. А чья жизнь ясна – в шесть-то лет? Только – тревоги. Но я вдруг ловлю в себе какое-то упрямство, и даже – какой-то душевный подъем! Чуть отступив от стены, я задираю голову, потом приседаю, леплю снежок, затем откидываю руку назад, до предела, до боли – и кидаю снежок. Он влепляется в красный кирпич маленьким белым горбиком где-то совсем невысоко. Выше – несколько десятков рядов кирпичей, уходящих в небо… Перекину! – решаю я. Первая, может быть, попытка преодоления. Я кидаю, наверное, год!.. или – три… точно не помню. Помню лишь, что выбирал время, когда двор был пустой, и – кидал. И вот уже – след снежка влепляется на самом верху, не доставая до жестяного бордюра по краю стены совсем немного… два кирпича не хватает… одного… и вот уже звонкий удар о жесть: попал в край! И! Бросаю еще!.. и отпечатка снежка нет! Он перевалил туда, в неизведанное. Победа – возможна – это я почувствовал, перекидав, наверное, сотни снежков в пустынном дворе-колодце. Ура!

И следующее воспоминание: лето уже, я стою на крыше нашего дома – и вижу свою огромную тень на доме напротив. И с волнением думаю: если я подниму руки – неужели она тоже поднимет? Поднимаю… и она поднимает. Восторг! Это было первое, что я «нарисовал» сам.