В Питере жить: от Дворцовой до Садовой, от Гангутской до Шпалерной. Личные истории — страница 55 из 64

Московский район избег судьбы спальных новостроек, как некогда избегла ее Петроградка. Он в этом ряду последний, замыкающий. Во многом благодаря неординарному архитектурному ядру. Отсюда не бегут – сюда стремятся. А еще, возможно, благодаря тому, что здесь происходила и по сей день идет неявная, подспудная, но вполне ощутимая работа по одухотворению. Если приглядеться – новый центр с ближайшим окружением весь сочится новой и новейшей мифологией, еще не остывшей, не отстоявшейся, не отфильтрованной от примесей. Живица, смола жизни – через полвека ты будешь янтарь. Здесь на углу Типанова и Ленсовета жил Гребенщиков, на Варшавской – Науменко, под башней у парка Победы – Цой, чуть поодаль от улицы Типанова – Свин-Панов и Рыба. На улице Победы стучал на пишущей машинке Борис Стругацкий. На Московском у кинотеатра «Зенит» невероятный астрофизик Николай Александрович Козырев писал статьи о вулканизме на Луне и теории времени. В квадрате на Типанова жил у одной из своих скво поэт-хиппи Дмитрий Григорьев. В Чесменском дворце, отданном под учебный корпус ЛИАПу, грыз каменную соль науки Сергей Носов, а в упомянутом кинотеатре «Зенит» (теперь его снесли) крутил кино детворе и воркующей пустоголовой юности философ Александр Секацкий. Это не все – лишь те, кто всплывает в памяти навскидку. В действительности их тьмы (сколько юных дарований прошло хотя бы через студгородок, что на Новоизмайловском близ парка Победы) – разного калибра и разного направления творческих усилий. Энергия надежды, заложенная в это место, нашла свои пути и породила героев нового времени – не счастливое племя коммунистического будущего, а все тех же недоверчивых мальчиков, с беззаветной дерзостью ставящих свои трагические фаустовские эксперименты. (Подумал сразу, что коммунизм, в сущности, – чисто фаустовский проект.) Не все из героев выдержат испытание метаморфоза, не каждая судьба обернется солнечным янтарем, однако придирчивому времени со своей пышущей жаром давильней определенно есть из чего выбирать.


Но так видится теперь, а в памяти детства никакой мифологии не было. То есть, конечно, была, но локальная – уличная/дворовая, – живущая недолго и растворяющаяся без следа, будто сигаретный дымок на балтийском зюйд-весте. Скорее, это даже не мифология, это нечто более размазанное по жизни – этнография. При скором переборе она выглядит примерно вот как.

Молодой уголовник Сатана – чернявый, цыганистый, уже имевший ходку по хулиганке, вечно пьяный и неутомимо рыщущий – у кого бы из пацанов отобрать сэкономленную на школьных завтраках мелочь. Гроза микрорайона. Не дай Боже попасться на его пути – заставит прыгать (звон в кармане выдаст жертву), покажет наборный черенок финки – попробуй только настучать! Целиком перо доставать нельзя: обнажил клинок – бей. Повезло, если издали увидел Сатану – обходи за трамвайную остановку (на улице Ленсовета звенели весело трамваи). Говорили, будто он однажды в одиночку отмахал троих десантников. Мы, пацаны квартала, очерченного улицами Алтайской, Ленсовета, Орджоникидзе и Московским проспектом, верили. Теперь, задним числом, понятно, что Сатана был заурядный баклан.

Пулковские высоты – рубеж обороны – манили нас следами войны, как манит все опасное. Мы ездили туда автобусом 39-го маршрута (станция метро «Московская» – аэропорт «Пулково»), потом пешком пробирались по сырым полям и кустарникам, доставали из школьных ранцев щупы, саперные лопатки и приступали к раскопкам. У каждого из нас в тайниках лежали тупоголовые патроны от немецких «шмайсеров», мины-летучки с крылышками-стабилизаторами (стараниями послевоенных саперов из летучек были вывинчены взрыватели и выплавлена начинка), немецкие гранаты-колотушки и русские лимонки (тоже без взрывателей), изъеденные ржавчиной винтовки и автоматы – сохранные нам не попадались. Говорили, на Пулковских есть целые блиндажи, засыпанные взрывами артподготовок, где похоронены оружие и боеприпасы – в ящиках и в смазке. Однажды два наших приятеля из соседней красной (цвет кирпича) школы-восьмилетки с раскопок не вернулись – подорвались. Подробностей никто не сообщал. Наверное, нашли блиндаж.

Ничем не примечательная девочка Таня, старшеклассница из 9 «А», бросившаяся вниз с двадцать второго этажа (только недавно два таких дома – на ту пору самых высоких в Ленинграде – построили в устье Московского проспекта). Мы знали ее, видели в школе едва ли не каждый день. Говорили, из-за несчастной любви. Говорили, она упала так, что лицо совсем не пострадало, и было видно (городской романс), как по мертвой щеке катится слеза.

На открытых пространствах между домами заботами городских властей были обустроены площадки, огражденные по периметру деревянными щитами (их называли коробки): летом – небольшие футбольные поля, зимой – территории хоккейных баталий. Футбол не запомнился – воистину то была хоккейная эпоха. С первыми холодами дворники заливали землю в коробках под каток. Лучшими хоккейными ботинками считались чешские (чехи – наши самые непримиримые враги на шипящем под стальными лезвиями льду) – с длинным языком спереди и высокой пяткой; в них можно было туго затянуть лодыжку. Коньки точили сами – напильником. Сами обматывали чуть загнутую рабочую поверхность клюшки стеклотканью, посаженной на эпоксидку, чтобы не разлеталась с первых же щелчков. Щитков, шлемов, вратарских масок у нас не было, а если и были, то скорее как исключение, но это ничего – нам было хорошо и без них. И обходились без тяжелого травматизма. А без легкого – без него куда ж? То было время легендарных советско– канадских (против нас играла НХЛ, но почему-то игроков все равно называли канадцами) хоккейных серий. Справившись с домашним заданием, вечерами мы приходили к коробке, прогоняли юных фигуристок, крутящихся волчком на прямых, с зазубренным носиком коньках (наши были выгнуты по длине, закруглены спереди и имели сзади пластмассовую насадку во избежание боевых ранений), и устраивали свои чемпионаты. Градус азарта, обиды, восторга и разочарования во время наших матчей был достоин того, какой испытывала страна в часы трансляций игр века. Быть может, благодаря этим самым коробкам, залитым водой из дворницкого шланга, наша страна девять лет подряд (!) становилась на боевом льду чемпионом мира (да и фигуристы крутились что надо). Жаль этих дворовых ристалищ – они ушли в прошлое, как вкус настоящего бекона и молоко, способное скиснуть.

Серийный маньяк, душивший электрическим шнуром (упоминавшаяся деталь) малолеток обоего пола. В глинистой воде карьера, что за улицей Орджоникидзе, в сентябре нашли четвероклашку из нашей школы и пятиклассницу из красной. С той осени нам запрещали после школы выходить со двора (кто бы слушался), а малышню оставляли в школе в группе продленного дня, чтобы родители могли забрать детей после работы. Говорили, нельзя надевать вещи зеленого цвета – убийцу сводит с ума зеленый. Говорили… Словом, черт-те что говорили. Маньяка поймали только весной, он оказался собачником, выгуливавшим на площадке овчарку-колли. Приглашал подошедшего погладить собаку малыша посмотреть щеночков и заводил в укромный уголок. Само собой, злодея расстреляли.

Карта безопасных перемещений по городу: своей территорией считался наш квартал плюс те дворы, где жили одноклассники и одноклассники наших старших братьев. А еще была дворовая дружба, расширявшая жизненное пространство, поскольку если ты, скажем, учился в 508-й – французской – школе, а твои дворовые друзья Вова Жуков и Вася Стебловский учились в 526-й – английской, то, стало быть, дворы, где жили их одноклассники, были открыты и для тебя. В другие места (внутренние пространства микрорайонов) в одиночку и даже малыми группами лучше было не соваться – территории охранялись на уровне звериного инстинкта. Особая вражда была у нас с варшавскими – этот народец обитал за Московским проспектом в окрестностях Варшавской улицы и олицетворял для нас агрессивное варварство, равно как и наоборот. Возможно, в подобных детских играх, несмотря на их жестокость, был свой смысл, как в драках стенка на стенку в престольные праздники, – например, они помогали поддерживать молодые организмы в физическом и эмоциональном тонусе на случай, если явится вдруг настоящий враг, против которого мы встанем с варшавскими плечом к плечу. Бог весть. Однако уверен: жизнь причудливее наших представлений на ее счет.

Гостиница «Пулковская» на площади Победы, которую сначала должны были строить шведы, но в результате заказ получили финны. Эта стройка переменила в наших краях судьбы многих – старшеклассники быстро освоили навыки фарцовки (теперь центр новый на равных общался с центром старым – по крайней мере в лице местной фарцы и деловой галёры), а старшеклассницы скорректировали девичью мечту: теперь принц из их снов имел облик рыжего финского экскаваторщика.

А ловля тритонов проволочным крючком в канавах на буграх (там сейчас Пулковский парк)? А зимний полет на санках с дотов (второй эшелон обороны) на тех же буграх? А поездка с Федей Козыревым в Пулковскую обсерваторию за зарплатой его отца (Николай Александрович лежал дома с простудой)? А ритуалы освоения половых ролей? А первый опыт измененного сознания посредством крепленого вина «Дербент»? А музыка?

Да, музыка, которая вдруг стала для нас всем – настолько, что, казалось, вне музыки нет уже и самой жизни. И музыка ли это была? Неужели бас с барабанами и несколько гитарных аккордов способны сбить набекрень голову как минимум двум поколениям? Это была эпидемия, это было сумасшествие, это был приступ коллективных грез, вытеснивших реальность в область маргиналий. Определенно, проблема еще ждет своего исследователя (например, Секацкого, который уже развенчал медицину, проследил порочный путь Запада от Просвещения к Транспарации и описал покойников как элемент производительных сил). Ну а мы… мы слушали музыку, мы переписывали музыку, мы говорили о музыке, мы лакомились ее причудливыми завихрениями, ее вмещающим весь мир объемом, мы неумело и коряво пробовали ее играть, и наконец мы музыку заиграли. Сначала так, как играли ее музыканты с постеров на стенах наших комнат, а потом так, как она, омытая в смеси крови с портвейном, зазвучала в наших сердцах. Кто-то тяготел к ее поэтике, к специфике духа, кто-то – исключительно к урагану формы. Ее, этой музыки, было много, она была разнонаправленна и разнокачественна, ее играли дураки и умники, музыканты-профессионалы и люди, в глаза не видевшие скрипичного ключа, у нее были и ангельский, и демонический лики, но вся она являла пример отчаянного нестяжания и звучала лишь потому, что не звучать не могла. Подавляющий массив этого шума эпохи затих навсегда, но то, что пережило давильню времени, известно теперь всем. В том числе музыка моего Московского района. Услышишь – не ошибешься.