«Два месяца мы с тобой, Петруха, готовились к этому событию, по копейке гроши притыривали, бутылки таскали в пункт приема, медь да всяческую бронзу с парадняг питерских снимали. Греха много вместе накопили, не сосчитать, но, как в народе говорят, „не согрешив, не отмолишься“».
«А я, Пашка, отмаливаться и не собираюсь. Я потомственный питерский босяк-шатун. Отец и мать мои из той же породы. Отец-то у меня красиво скончался на травке в Летнем саду под скульптуркою, закемарил, свернувшись калачиком с нею рядом, и не проснулся – во как, да я тебе ее показывал, помнишь? Голая тетка, с птицей вроде голубя на руке, Сладострастием называется. Так что, кентуха, на этот сад я свои права имею. И мечта моя – прикончиться по-отцовски, так же красиво».
«Вишь, у тебя уже все решено, а я о таком и не думаю. Где мой батя закопан, не знаю – государство хоронило. Я в ту пору в штрафбате служил, провинным оказался. А матушку выслали из Питера, за свободное житие, на 101-й километр, там она и сгинула. Вернулся в город с армейских подвигов – ни кола, ни двора, крыша, ку-ку, пропала. Комнатку в коммуналке, нашу с матерью, ловкачи обули. Пристроился к сердобольной тетеньке на время, потом к другой – так и ходил по ним, пока все не прогнали. С тех пор гопник натуральный, как и ты. Ты только старее меня да опытнее. Со мною из удобства повязался – вдвоем харчи добывать легче. В тюряге ты ведь стряпухою служил, готовку освоил, тебе и картишки в руки. А я, Петро, как бабок в Питере посшибаю, так рвану на Вологодчину, к деду своему. С ним самогон гнать начну да на хрене настаивать».
«Ты уже много лет на своем Севере самогон варить обещаешь, да все врешь да врешь. Ну, ладно, Апостол, что-то мы с тобой сильно заговорились. Про дело забыли. С вранья-то сыт не будешь. Сказочную нашу мечту осуществлять пора. Не зря же мы такими тяжелыми трудами да хитростями добывали ее».
«Ваше босятское величество, свет Петр, распечатайте, пожалуйста, „лебединый“ мешок. Достать и разделать царскую птицу смогут только твои императорские грабки. Должны же мы, гопники, хотя бы в сегодняшнюю летнюю ночь почувствовать высоту лебединого вкуса, оценить своим нутром его знатное происхождение. Ты же теперь, Петруха, царь Петр, и угощаться будешь по-царски. А я вслед за тобой с боярского стола свой кусок отхвачу и чуток тоже поцарю. Не все же нам требуху хавать, мой господин, босяк свет Петр-царь. За дело! Вот тебе твой заточенный тесак. Бери, действуй!»
«По первости, Пашуха, обжечь его необходимо. Перышки лучше чтоб обгорели. Над огнем покрутим красавца. Вон, смотри, топлячок широконький – прямо доска разделочная, давай ее сюда! Да нашу птичку-величку клади на нее. Вот так! Вскроем ему поначалу тесачком животяру да всю требуху из него вон вынем. Рыбкам отдадим на пропитание. Торопиться некуда. Смотри, Паша, какая аппетитная печеночка. Тесаком орудовать осторожно придется, с любовью. Сердце вынуть аккуратненько – в нем сила лебединая. Паша, достань-ка из сидора сковородочку нашу с крышкой, помнишь, у ресторанного поваришки, с Большого проспекта, сменяли на стопку водки. В ней сердце с печенью под парком отдельно приготовим. Из сидора банку с солью возьми, оттуда же головку чеснока, нашпиговать его для полного вкуса полагается. Вынь кулечек с черным перцем да буханку хлеба заодно. У нас с тобою „всякого нета – запасено с лета“. Тесачок ты, Паша, знатно наточил, молодец, такой товар разделывать приятно, с уважением. Это тебе не хрю-махрю, а истинный аристократ из царского сада».
«Да, ловко ты его, Петруха, удушкою сдавил. Он и крякнуть не поспел, только крыльями попрощался. Где такому хитрому приему обучился?»
«В зоне с голодухи, брат ты мой Пашуха, всему научишься. Главное, инструмент иметь исправный, вишь, шнур шелковый как сработал, не подвел. А остальное – практика. Вон, глянь, Апостол, дело пошло, чувствуешь, какой запах боярский поднимается. Более, Паша, не подбрасывай, и так огонь с латкой в обнимку. Пекло незачем устраивать. Царский товар нежный, и готовить его на ласковом огне надобно. Давай-ка лучше перевернем нашу драгоценность. Возьми тесак свой да вилку, ты со своей стороны, я с другой. Осторожно только. Смотри, как много с противня жира сливается! Берегись, обожжет! Минут через двадцать спечется окончательно. Кутеж райский начнем. То, что не съедим сегодня, с собой заберем. Я в лавке специальную бумагу поднадыбил, для заворачивания всего жирного, в нее упакуем да в сидр. На три дня в аккурат нам хватит. А теперь давай латку на угольки опустим – пускай мечта жизни без огня на жару дойдет».
«Все, Апостол Павел, готовь стопки, хлеб, расстели скатерть-газетку, „Правду ленинградскую“. В сковородишке все спеклось давно. С лебединого сердца закусь начнем. Тащи бутыль с воды, пора, терпенья уже нет. До света пир должны прикончить. Плесни, Апостол, по полной да хлеб покрой шматом лебедятины. Опосля сердца с печенкой новую дозу водки им закусим. Ну, вздымай стопарь, подельничек. За обоих апостолов, а лучше – за императора Петра и апостола Павла под стенами Петропавловки! Виват, браток!»
И через малое время на берегу Заячьего протока раздался стон восторга. Два босяка, почти в полной темноте, с жадностью поглощали царского лебедя, запивая его порциями дешевой ленинградской водки. По первости захлебываясь наслаждением, они не могли ничего даже сказать друг другу. Уговорив одну бутыль водки, не останавливаясь, принялись за вторую. Дойдя до ее середины, почувствовали полное земное счастье и оттого несколько обмякли.
Для них земля перед крепостью постепенно превращалась в рай. Так прекрасно они никогда в жизни не гудели и ни в каких снах так сладко не закусывали. После двух бутылей Петр почувствовал себя действительным императором, а Павел – настоящим апостолом. Остатки третьей бутыли вырубили их окончательно из нашего бренного мира и погрузили в нирвану.
По раннему утру обнаружил родненьких петроградский собачник, прогуливающий свою сучку вдоль протока. По окружающим уликам вокруг спящих головами на лебедином мешке, засыпанном перьями, понял что-то неладное и, вернувшись домой, вызвал милицию. Она-то и разбудила наших двух «апостолов». Петр, разжав буркалы и сообразив обстановку, растолкал своего подельника, прохрипев ему: «Вот тебе, дяденька, и царский стол. Все вышло наизворот, кентяра, не жизнь у нас, а сплошные „кули-мули“».
Вадим ЛевентальНабережная бездны
Мама с папой всегда говорили «три– шестнадцать», когда нужно было что-то начать, и это наверняка как-то связано с числом 0,62, ибо мир в человеческой его части устроен по спирали золотого сечения, что же касается начала, то спираль начинает раскручиваться слева от моста, там, где на набережной напротив Летнего сада, ворота в ворота, стоит особняк – сейчас аппарат полномочного бла-бла-бла, а когда-то ЗАГС, в котором я получил свое имя.
Левее рядом с ним – зелень наросшего, как мох, вокруг домика Петра садика – садика, в котором я последний раз гулял с бабушкой, и я ничего не помню, кроме того, что сам воздух был цвета спелой пшеницы, так что и садик этот, и вообще восьмидесятые в глубине культурного слоя на месте меня в мире (не назовешь же это памятью) сияют, как детсадовский «секретик», тем же ровным насыщенным желтым.
(И, к слову, я никогда не понимал, что имеют в виду, называя серым советское время, – для меня серые, из-за бесконечной полутьмы – подъездов, дворов, видеосалонов, рядов ларьков, – как раз девяностые годы.)
Геометрия ума сложнее геометрии трехмерного пространства, и здешние спирали в проекции на мир вокруг могут становиться прямыми углами, реверберациями звуков или движениями тела. Поэтому, возможно, я и не мог написать все это, пока не понял, что нужно сесть писать от руки, – нужно сделать движение, пусть незаметное, как если бы повернуть голову.
Там, где пахнет горными козлами, зоопарк, зеленый зад Петроградской стороны, прикрыт Петропавловской крепостью, и по дуге набережной, облизывающей Кронверкский пролив, я часто хожу теперь, слушая, как из громкоговорителей зазывают медлительных туристов на прогулки по рекам и каналам (наш катер отправляется через минуту, поторопитесь на посадку).
Я думаю о Петропавловской крепости как о песчинке, однажды попавшей в мягкие внутренности мха и тины Невы, – и о себе, однажды попавшем в Ленинград в роддоме на улице Льва Толстого. Петербург вырос от боли, слой за слоем покрываясь набережными и колоннадами, – и кажется, мы с ним в этом похожи – я имею в виду в устройстве слоями.
Так, горизонтальное – лишь в некотором приближении, само собой, горизонтальное – движение по дуге моста оказывается движением в глубь, в которой я одновременно мчусь по нему ночью в такси с приступом пронзительной любви к жизни (дело, конечно, в амфетаминах) и иду с противоположной стороны пешком, возвращаясь домой от девушки, у которой было два лица: одно обычное и другое – когда она улыбалась, и смотрю на себя, идущего с пляжа Петропавловской, где я гуляю с сыном, мы откалываем льдинки и швыряем их в оттаивающую Неву, и еще сотни раз, когда я переходил этот мост в одну или другую сторону. Это число должно быть счетным, ибо однажды это было в первый раз, потом во второй и так далее, но есть вещи, которые нельзя посчитать.
Неизвестно даже, четное это число или нет, потому что способов движения здесь больше, чем два: можно идти по Дворцовой набережной, где мы с мамой заходим в кафе Дома ученых – здание с поддерживающими крышу портика гаргульями, – чтобы в дубовом кафе выпить по рюмочке хереса, можно – по Дворцовому мосту, через который я, закрывая шляпой лицо от снега, шагаю из Университета после позднего семинара, можно – по Стрелке, на гранитных плитах которой сижу, опять-таки, я и читаю вслух своей будущей жене; движение по Петербургу – это движение по кругу. Или, если память – память, конечно, а не время – считать четвертым измерением, – по спирали.
Женщины и мужчины, дети, взрослые и старики, горожане и туристы, автобусы, трамваи и троллейбусы – все они движутся по часовой стрелке или против нее по кругам и спиралям, которых здесь больше, чем звезд на небе (мы опять вступаем в область условно-надежного исчисления). Во всем этом движении, в мельтешении речи, цветов и прикосновений – идет ли дело о рассвете, встреченном у «Авроры», матрешках, которые я продавал на Стрелке, или о проникающих прикосновениях в сумерках на Марсовом поле – есть слепое пятно, место, куда не дотягивается язык. Ибо у спирали есть область, которую она описывает, центр, в который движущийся по ней никогда не попадет, даже заметить ее оказывается задачей не из легких – чтобы сделать это, нужно остановиться и покрутить головой.