В плену — страница 15 из 64

Развязываю мешок и передаю сидящим поблизости свою дневную добычу пару свекол, несколько картофелин и размокший ломоть хлеба. На такое количество людей этого мало, но чувствую, что они благодарны и за это. Спокойно и не ссорясь, делят, кажется, не на всех. Мне освобождают у огня место и место на нарах. Наступает полное блаженство. С меня снимают шинель и обмотки и сушат их. Кто-то сушит и чистит внутри мои ботинки и показывает, сколько он выскреб оттуда песку. Тепло, светло, уютно. Словно и нет вокруг холода, дождя, войны. Отношение радушное. Все кажутся приятными и добрыми людьми. Вот такие бывают в жизни светлые мгновения. Но, увы, это только короткие мгновения. Ложусь на нары, о чем-то разговариваю с соседями и незаметно засыпаю.

Утром после ранней поверки, не дожидаясь дележа хлеба, спешу к воротам. Здесь уже выкликают номера. Кричат и мой. С ответным криком "Здесь!" продираюсь сквозь густую толпу к воротам. Взятых на работу капля по отношению к морю остающихся.

Становлюсь в свою команду, которую конвойный немец и русский мужик из поселка, по фамилии Елагин, ведут на работы. В поселке Саласпилс по одному, иногда по два, отделяются те, которые уже работают у крестьян. Нас троих Елагин заводит в проулок, где сложены строительные материалы. Вот так в самое, пожалуй, трудное время судьба послала меня к Бланкенбургу.

Сразу приступаем к работе по постройке дома. Строит дом для Бланкенбурга латыш Краузе. Мы трое у него подсобная сила, чернорабочие. Один - это Гриша, коренастый медлительный двадцатилетний украинец, по армии старший сержант, помкомвзвода. Второй - румяный веселый парень, имени которого я не помню. Третий - я.

Краузе - высокий, немолодой краснолицый человек, постоянно всем недовольный. Сейчас он недоволен нами. По его словам, мы и глупы, и ленивы, и большевики. Молча принимаем на себя все эпитеты, которыми Краузе угодно нас одарить.

Я готовлю дерево-бетон, то есть засыпаю в огромное дощатое корыто несколько бочек опилок, бочку гравия и половину бочки извести. Окончательно сам Краузе опрокидывает ведро цемента; цемент мне не доверяется. Затем я должен очень быстро и основательно эту смесь перелопатить, поливая ее водой. Готовую смесь ведрами носим на постройку и трамбуем в опалубку, прибитую к каркасу дома. Все быстро-быстро, давай-давай. Никаких остановок и перекуров не полагается. Курить, кстати говоря, все равно нечего, кроме нескольких окурков от сигарет, подобранных по дороге. Но это на вечер и, вероятно, войдет в состав платы за ночлег. Наконец перерыв на обед. Наломались здорово, работа явно не по пайку. Краузе уходит обедать домой, а нас троих зовет хозяйка в маленький желтый домик, который хозяева арендуют, пока их дом строится.

В крошечной кухне за маленьким столиком каким-то чудом размещаемся мы трое и сама хозяйка с двумя детьми - семилетним Гунаром и двухлетней Дзинтрой. Хозяйка, мадам Фрида Бланкенбург, тридцатилетняя худощавая строгая женщина с выступающей вперед тонкой нижней губой, придающей ей надменное выражение. В прошлом - классная дама одной из рижских гимназий. С детьми говорит строго и только по-латышски. С нами - очень отчетливо по-русски с латышским акцентом. Обед самый простой. Хозяйства у них нет. Продукты получают по карточкам. Он - мелкий служащий, лесной техник, работает в Риге. Вскоре приходит Краузе, и мы продолжаем работу.

Ночевать ходим в лагерь. Между концом работы и приходом за нами Елагина и конвоира полчаса остается в нашем распоряжении. Обычно мы ищем на соседнем убранном поле оставленные мелкие картофелины, вымытые из земли дождем. В одну из таких вечерних пауз я почему-то остался с хозяйкой наедине и рассказал ей о себе: кто я, откуда, рассказал о своей семье. Получилось как-то интимно и задушевно. Рассказал и о том, что отдал Елагину свои часы с разбитым стеклом, по-видимому, испорченные, но составлявшие для меня огромную ценность, поскольку ничего другого у меня нет. Елагин весьма прозрачно требовал с каждого "подарок", имея полную возможность на следующее утро привести другого, а неподатливого оставить в лагере. Хозяйка этим страшно возмутилась и, может быть, попеняла Елагину (этого я не знаю), или просто мой подарок показался ему недостаточно ценным. Так или иначе, но на следующий день меня на работу не взяли, и я грустно остался стоять невдалеке от ворот, хотя не получившие в этот день работу уже разошлись. Вдруг за воротами в сопровождении немецкого офицера или писаря показалась сама хозяйка Я бросился к воротам и прямо прилип к их проволочной сетке. В одно мгновение, как мне показалось, я был извлечен из узилища и в тот же день оставлен на постоянное проживание у Бланкенбургов. Добрые люди - и она, и он. Это они спасли мне жизнь. Я очень боюсь, что временами был к ним необъективен и неблагодарен.

Глава 5. Бланкенбург

"Живите с ровным превосходством над жизнью - не пугайтесь беды и не томитесь по счастью, ведь и горького не довеку, и сладкого не дополна".

А. Солженицын. Архипелаг Гулаг, т.II

Теперь я у Бланкенбургов один. Работы меньше - стены дома выложены. Гришу взял к себе Краузе, а третий веселый парень отсеялся, не помню, когда. Краузе очень полюбил Гришу. Очевидно, они с женой - бездетные пожилые люди - чувствовали потребность заботиться о ком-то молодом. Но из этого ничего не вышло, да и выйти не могло. У Краузе не было хозяйства, а значит, не было и работы. Он всегда работал на стороне: строил деревенские дома, скотные дворы и т.п. Скупы они были страшно, выделяясь этим даже среди латышей - людей вообще-то не тароватых. Гриша был мрачный, чрезвычайно ленивый хохол. Так или иначе, но сообщество это очень скоро распалось, и Гриша ушел в лагерь, как он мне потом говорил, "сам". Позже он поступил в Украинский легион, маршировал сначала по дорогам вблизи поселка с песнями "Галя молодая" и "Наш Дорошенко"[2] в немецкой форме, разумеется. Был как будто доволен своей судьбой. Забежал однажды на нашу постройку, а затем исчез. Его дальнейшей судьбы я не знаю.

Я встречал много, очень много людей, которые так просто вступали в иностранную немецкую армию. Мне это казалось странным и удивительным.

Зачем они это делали? В большинстве это были молодые русские и украинцы, простые люди, преимущественно ранее служившие в кадрах Красной Армии или учившиеся в советских военных учебных заведениях, так сказать, "военная косточка".

Постройка наша идет вперед. Работаю с Краузе, а в те дни, когда его нет, выполняю разную простую работу: вожу песок, копаю, убираю или помогаю по хозяйству. Хозяйка строго следит за тем, чтобы я был всегда занят целый день. Вероятно, это она заранее обдумывает, советуется с мужем и с Краузе, но каждое утро я у нее получаю задание как раз на целый день. Когда приходит Краузе, я у него подручным: держу, подаю, обрезаю и т.п. Мало-помалу он поручает мне все более квалифицированную плотницкую и столярную работу. В какой-то мере это интересно. Проходишь очень основательную школу, причем не только по ремеслу, но и по отношению к труду. Краузе очень квалифицирован в своем деле и совершенно не терпит плохой и халтурной работы даже в самом малом. Плохо забитый гвоздь, обколотая кромка, рассыпанная горсть цемента выводят его из себя. При этом дело не всегда ограничивается окриком, бывают и затрещины. Один раз была даже жалоба хозяину, который сделал мне очень строгое предупреждение. В общем, школу я прохожу хорошую.

Иногда на Краузе находит благодушие или, вернее, раздумчивое настроение. Тогда он стоит и, наблюдая за моей работой (мне стоять не разрешается), что-нибудь мне рассказывает. В поселке, как мне кажется, друзей у него нет, и говорить ему не с кем. Он красный латыш. В 1918 году был в Москве в составе полка красных латышских стрелков. Тех самых - из охраны Ленина. Сейчас об этом он говорит мало. В 1919 году, когда Латвия стала независимой, он вернулся на родину, но и тут не так. Из его слов всегда вытекает, что всем вечно жилось лучше, чем ему. Затем, в 1940 году, пришли, по его выражению, "твои". Тут-то он и воспрянул духом; сейчас же объявил о себе и был назначен комиссаром волости. Однако столкнувшись не с идеалом, который он два десятка лет носил в мечтах, а с реальным содержанием, быстро разочаровался. В 1941 году в составе вооруженного отряда актива рижского округа их стали отводить на восток. Вот тут-то он и бросил винтовку и вернулся домой.

Краузе, по присущей ему осторожности, в 1940 году при Советской власти держался пассивно и уклонился от участия в принудительном вывозе латышей в Сибирь. Эта акция страшно озлобила население. Вероятно, именно благодаря его пассивности, Краузе теперь оставили в покое. Тем не менее, сейчас он держался, что называется, "как клоп в щели", и дальше бланкенбурговой постройки носа не показывал. Как говорится, не угодил ни нашим, ни вашим.

Человек он был интересный и иногда высказывал своеобразные взгляды. Однажды я на память декламировал "Будрыс и его сыновья" и, когда дошел до строфы:

Нет на свете царицы Краше польской девицы. Весела, как котенок у печки. И как роза румяна, а бела, что сметана; Очи светятся будто две свечки!

Краузе перебил меня вопросом:

- А видел ли ты полячек?

- Нет, - говорю, - не видел.

- Ну так знай: все они низкозадые, широкие в кости, конопатые, какие-то корявые. Рожа на роже.

Я возмутился:

- Как можно так говорить? Ведь это сам Пушкин написал.

- А что твой Пушкин! Что он видел? Сидел у себя в имении да в Петербурге. Какие там полячки? Ты вот у Краузе спроси. Он в Польше был и полячек видел. Если там и есть красавицы, то графини, а они-то все немки.

Я был озадачен. Кто же прав? С одной стороны Пушкин, авторитет которого для меня всегда был непререкаем. С другой стороны Краузе - рядом с Пушкиным пигмей, но человек наблюдательный и много повидавший. Потом я сообразил, что "Будрыс и его сыновья" - авторизированный перевод с Мицкевича, конечно, видевшего все польское в светлых тонах.