В плену — страница 8 из 64

- Доктора, доктора, доктора...

Позади меня, кто именно, не вижу, воет низким надсадным голосом. Далее в этом хаосе звуков не различаю источников.

Вероятно, уже около полуночи появляется высокий худощавый врач в сопровождении двух помощников с фонарями. Санитары встают и вытягиваются. Усталым, но твердым голосом, не знаю, на каком языке, но понимаемом всеми, произносит:

- Я немецкий доктор. Кому я нужен сейчас?

Подходит к одному, другому, третьему, и везде со своими помощниками быстро и деловито оказывает помощь. Солдату с отрубленной ногой накладывает жгут. Ване Петрушкову делает укол, и пока фельдшера обтирают ему лицо, шутит с ним, хлопая по плечу. Ваня, с бульканьем во рту, что-то пытается ответить, а потом успокаивается и ложится. Успокаивает и тяжело раненного позади меня.

И сразу наступает тишина. Всем стонущим он не помог, да и не был в состоянии это сделать. Просто сам факт появления этого усталого врача прекратил панику, заставил каждого взять себя в руки и вселил уверенность, что о нем позаботятся. Как бы всех нас погладил по головке и сказал: "Ну не плачьте, заживет".

Ночью Жилин умер. Утром он был совсем холодный. Наверное, спасти его было невозможно, уже в машине он был очень плох. А здесь, с тех пор, как его положили, не шевелился и не говорил. Кроме Жилина, санитары выносят еще несколько умерших за ночь. Наступило утро, а с ним пришли и обычные утренние заботы. Сейчас все спокойно. Никто не стонет и не кричит. Прошла ночь, а с ней ушли и ночные страхи. Положение уже не представляется отчаянным. Наоборот, начинается общее оживление, достигающее апогея при известии, что несут завтрак. Санитары вносят дымящиеся ведра и деревянный щит с кусками хлеба. Каждому дается по черпаку густой пшеничной каши с жиром и по куску серого хлеба. Все подставляют котелки, а у некоторых, вроде меня, котелков нет. Мне всегда посуду подавали, а затем ее убирали и мыли. Дома это делала жена, а на войне солдаты. Мне бы раньше и в голову не могло придти носить при себе котелок и ложку, затолкнутую в сапог или под обмотку. Сейчас санитар дает мне плоскую алюминиевую солдатскую кружку, в которую и накладывает теплую, аппетитную кашу. Но вот беда: в эту кружку каши входит меньше. Мне это первый урок за барство, с которым теперь нужно прощаться. Однако не все поступают, как я. Многие, не соглашаясь с уменьшением порции, отказываются от кружечки, а взамен протягивают пилотку.

Вскоре после завтрака начинаются перевязки. Сначала на носилках уносят тяжело раненных и забинтованными возвращают обратно. Говорят, что на пункте делают даже простейшие операции. Затем начинают брать и ходячих. Держась за санитара и опираясь на палку, скачу и я. Добираться до перевязочного пункта недалеко. Он находится на Нарвском шоссе в доме, где когда-то была почтовая станция, а совсем недавно контора колхоза. Санитар помогает дойти до крыльца и подняться на несколько ступенек, а затем уходит. В прихожую вхожу сам. Здесь на меня неожиданно бросаются два дюжих парня в белых халатах. В одно мгновение они стаскивают с меня шинель и ботинок и задирают штанину. Не успев опомниться, я буквально в ту же секунду оказываюсь распластанным на операционном столе в следующей большой комнате со свежевыбеленными стенами и потолком и полом, застеленным чем-то вроде светлого линолеума. Кроме стола, на котором я лежу, в комнате еще два стола; на них сейчас тоже перевязывают. Около меня хирурги с марлевыми повязками на лицах и несколько веселых молодых парней, о которых почему-то хочется сказать: "Ах вы, черти, такие-сякие".

Операция идет под аккомпанемент смеха и громких возгласов. Спрашивают меня как будто о моей гражданской профессии, но, как мне кажется, с целью отвлечения, так как в этот момент хирург довольно болезненно зондирует рану. Чтобы что-нибудь ответить, тщетно напрягаю память, призывая свои более чем скромные, а вернее, почти отсутствующие знания немецкого языка. А ведь я лет десять изучал его в школе и в вузе. Все же пытаюсь что-то сказать. В ответ новый взрыв смеха. Сейчас ногу заливает что-то очень холодное. В следующее мгновение, как промелькнувший кадр в кинофильме, я оказываюсь на крыльце. Нога забинтована блестящим, как шелковым, бинтом. На плечи накинута шинель, к одному крючку которой привязано свидетельство о ранении, а к другому простреленный ботинок с засунутой в него свернутой обмоткой и окровавленной портянкой.

Теперь в перевязочный пункт сплошной вереницей идут ходячие раненые и вереницей же выходят оттуда. Несколько человек в ожидании впуска стоят у крыльца и расспрашивают меня о перепетиях перевязки и копания в ране.

По Нарвскому шоссе, на обочине которого я сейчас нахожусь, проходят два бронетранспортера. Один медленно сворачивает в сторону и въезжает в палисадник, где на пьедестале стоит величественный Сталин. Бронетранспортер деловито наезжает на памятник, опрокидывает его, а потом, развернувшись, дробит ему ноги. Все это мне кажется кощунством и чуть ли не крушением всей Вселенной. Но чего не бывает в жизни. Лет пятнадцать спустя мне опять пришлось побывать в Кипени. На этом же месте стоял еще лучше сделанный и вызолоченный Сталин. На шею ему был накинут трос и автокран пытался сдернуть его с пьедестала. Однако Сталин упорствовал и с пьедестала сходить не хотел. Тогда двое рабочих стали бить его по ногам кувалдами, пока не разбили и не сорвали с места. Крановщик, при помощи тех же рабочих с ломами в руках, уложил Сталина в автомашину. Все это было сделано так же по-деловому, как опрокинул его когда-то водитель бронетранспортера. Но это уже не казалось кощунством.

Меня, и не меня одного, очень удивляет, что в прифронтовой полосе, и даже на такой важной магистрали, как Нарвское шоссе, совсем мало немцев. Немного их и на фронте. И их боевая техника тоже не блещет совершенством. Мало танков и бронетранспортеров. Самые обыкновенные пушки на конной тяге. И даже транспорт не весь автомобильный. Часть обоза - это повозки, запряженные крупными бесхвостыми лошадьми. Вот и вся техника. Может быть, самолетов побольше, а все остальное - то же самое, что у нас. Все мы, привыкшие в нашей армии к многолюдью, признаться, разочарованы. Такого мы себе не представляли.

Так почему же они, не имея ни количественного, ни особого технического преимущества, нас гонят и бьют? Ведь все официальные объяснения, что мы были не отмобилизованы и не готовы к войне, пожалуй, не совсем искренни? К войне мы готовились и к началу ее имели огромную армию, численно во всяком случае, не меньше немецкой.

Говорили, что во всем виноваты ошибки нашего руководства. Но ведь ошибки свойственно делать всем. Не меньше ошибался и противник. Определенно можно сказать, что в таком большом деле, как мировая война, наши и немецкие ошибки вполне друг друга уравновешивали.

Так что, по-видимому, в основе наших неудач лежит что-то другое: скорее, качественная сторона. Если посмотреть поглубже, то у нас в армии, как и во всей нашей жизни, всем и на все наплевать. Каждый, несмотря на наши уверения в обратном, твердо считает, что "моя хата с краю" и "больше всех мне не надо". В армии этого мнения держатся все: от маршала до солдата. Такое равнодушие и порождает наши неурядицы. Во время войны они делаются более заметными. Только и всего. Таков наш национальный характер.

По этой ли причине, или отчего другого, мы еще внутренне недисциплинированны. Получив приказ, мы, в отличие от немца, больше думаем не о том, как этот приказ получше выполнить, а о том, как бы сделать так, чтобы его обойти, уклониться, и, если возможно, то и не выполнить. У нас везде, а тем более в армии, дисциплина лишь внешняя, только когда перед тобой начальник. Настоящей же, внутренней дисциплины нет. Все это и делает нашу армию, при всей ее несметности, малобоеспособной. И воюем мы всегда не умением, а числом. Если бы это было не так, то не нужно было бы и говорить этого. Так было во всех прошлых войнах, и так происходит сейчас.

Но во всех войнах, когда могучие европейские армии вторгались в глубь России, они сначала били и гнали русскую армию, а затем всегда натыкались на две неприступные крепости, имя которым Пространство и Климат. Когда же они пытались осаждать эти крепости, то война принимала затяжной характер. И тогда вступала в войну наша третья, еще более могущественная крепость, имя которой - неприхотливость населения. Сидя в этой крепости, мы могли воевать до бесконечности, чего ни одна европейская страна выдержать не могла. А когда вторгшиеся армии в тщетной и безнадежной борьбе с этими крепостями выдыхались, наша армия их добивала. Это уже проще. Вот так и сломали себе шею Карл XII и Наполеон, а теперь ломает Гитлер.

Сейчас нас сортируют по справкам о ранении на три категории. Первые это легкораненые, могущие ходить. Их просто присоединяют к довольно густым колоннам пленных, идущим под немногочисленным конвоем на запад. Следующая категория, в которую попадаю и я, это различные раненые, не могущие ходить сами, - так называемые транспортабельные. Нас в ожидании транспорта тесной кучей усаживают и укладывают вблизи шоссе без конвоя, которого, видно, нам не полагается. И, наконец - нетранспортабельные. Их относят в дальний сарай и не повезут никуда. Жить им осталось недолго.

В нашей большой транспортабельной группе очень оживленно. Впечатление такое, что ни у кого ничего не болит и сидят и лежат не раненые, а отдыхающие, но зачем-то забинтованные солдаты. Больше всего говорят об умелой и проворной работе всем понравившихся немецких хирургов и о вискозных или, как мы их называем, шелковых бинтах. Общему хорошему настроению способствует теплая погода, чистые хорошие повязки, недавний завтрак и предполагаемый обед, а главное, пожалуй, то, что с тобой хорошо обращаются, и то, что с войной покончено.

Рядом со мной сидит Ваня Петрушков. Он так замотан вискозными бинтами, что на лице виден только рот, один глаз, да две ноздри. Сейчас он совсем не унывает и даже пытается что-то мне рассказать. Что он говорит, разобрать невозможно, но, делая понимающий вид, поддакиваю и киваю головой. Рассказывает и одноногий, как ему, сделав множество уколов, ампутировали раздробленную голень. Сейчас, как он