В плену — страница 9 из 64

выражается, "царапает, но не болит". В общем, ничего похожего на ночную панику нет и в помине.

Вскоре подходят огромные, крытые брезентом грузовики. Начинается посадка. Кто лезет сам, кого подсаживают санитары. Тяжело раненых на носилках вносят в отдельную машину. Едем не больше часа и разгружаемся на железнодорожной станции Волосово, где, кроме нас, множество раненых.

В ожидании поезда и обеда нас размещают в бревенчатых домах лесничества. Сидим у стен на очень чистом, добела оттертом полу. Таким чистым пол был, вероятно, когда его настлали, и второй раз сегодня. На обед получаем по большущему ломтю серого, очень вкусного хлеба, густо намазанного свиным жиром, и по черпаку сладкого кофе со сгущеным молоком. Теперь у меня есть собственный котелок, я раздобыл его перед отправкой из Кипени. Но к котелку нужен вещевой мешок, иначе в чем его носить? Это вещи необходимые, если не собираешься умирать с голоду. Так постепенно, вместо офицерского облика, я приобретаю другой, более соответствующий моему теперешнему положению.

После обеда на всех лицах разливается довольство. Теперь все уверены, что все обойдется, а, вернее, просто не думают о будущем, вполне довольствуясь сегодняшним днем. Но вообще обращение с нами не похоже на те рассказы о немецких зверствах, которыми нас щедро угощали дома. Зато сейчас только и слышишь кругом, что немцы люди хорошие и обращаются с нами лучше, чем свои. Даже Деркач - мой солдат студент, молодой, ярко выраженный еврей, с рукой на перевязи из-за частично ампутированной кисти, и тот хвалит немцев. Не знаю, не преждевременно ли это?

Могут сказать: что за небылицы? Да зайди в любой госпиталь и посмотри, как мучаются и стонут ампутированные и другие хирургические больные. А вот именно так. Поместите-ка этих больных на обочину дороги и создайте им вместо комфорта условия, в каких мы находились, и увидите, что стонать они не будут. Не будет у них и сильных болей. Таков уж организм человека: все его чувства, и боль в том числе, зависят от условий, в которых он находится.

Поздно вечером нас отправляют дальше. Подвозят к станции и, разделив на партии по сорок человек, сажают в обыкновенные русские товарные вагоны. При посадке каждому дают по полбуханки хлеба. В вагоне довольно свободно: места хватает всем. Забравшись в угол, сажусь на сухой конский навоз, так как в спешке вагоны не убирались. Спать на конском навозе отлично: он теплый, мягкий и неплохо пахнет. Затем дверь наглухо затворяют, и наступает полная темнота. Поезд долго стоит, потом уже сквозь сон чувствую, что едем.

Проснулся, когда рассвело. Поезд опять стоит. Через зарешеченное окошечко под потолком читаю: станция Веймар. Значит, за ночь проехали немного. Утром все хотят пить. Хлеб съели, а запить нечем. К тому же и раны воспаляются, что еще больше увеличивает жажду. Водой запаслись только очень немногие и очень предусмотрительные. Теперь они потихоньку и попивают. Но вот один старичок, а может и не старичок, а просто бородатый и небритый, наладил торговлю водой:

- Ну, кому, - кричит он из своего угла, - чай с лимоном!?

Некоторые покупают, видно, уж очень мучает жажда. Сначала продавец получает деньги по установленной им таксе - 100 рублей, а затем надежно их прячет. Потом что-то наливает из бутылки в маленькую кружечку и, передавая покупателю, неожиданно громко вскрикивает: "Вода!", дескать, торговля у нас без обмана. Но покупателей немного. Вероятно, денег нет, а у кого есть, на всякий случай берегут.

Стоим уже довольно долго. Вдруг слышится, что у соседних вагонов происходит какая-то возня. Но что именно, - разобрать невозможно. Наконец очередь доходит и до нас. С грохотом отбрасывается засов и отодвигается дверь. Перед дверью немцы. Двое солдат отпихивают нас прикладами от дверей, а третий ставит на край вагона два ведра. Мы, бросаясь к ведрам, толкаем и давим друг друга. Поэтому, черпая воду котелками, половину расплескиваем и разливаем. В одно мгновение ведра пустеют. Их убирают и дверь опять задвигают и запирают на засов. Все кое-как напились и теперь ворчат на старого спекулянта, но лениво и беззлобно. Больше укоряют его за выдумку с лимоном, чем за саму спекуляцию.

Вскоре поезд трогается и едет дальше. Сейчас посередине вагона стоит высокий, худой как скелет солдат лет тридцати с длинным лошадиным лицом и большим кадыком. Рядом с ним - невысокий, поплотнее и помоложе. Оба в каких-то рваных и расхристанных шинелях. Высокий многословно и со злобой предрекает скорую победу немцев и взятие ими Ленинграда. Последнее особенно кажется мне чудовищным и невозможным. И тут черт, несмотря на мои благие намерения не соваться со своим мнением и не выскакивать, дергает меня за язык:

- Ну, Ленинград, положим, им не взять.

В ответ на меня сыпется поток ругани и угроз. Высокий истошно кричит:

- Коммунист, политрук, сволочь. Покажем на тебя немцам.

Коренастый подтягивает:

- Чего там показывать? Своим судом порешим.

Со стороны еще какие-то двое бросают реплики в том же духе. Коренастого это подбадривает. Он, наступая на ноги, идет ко мне, в руке у него появляется нож.

- Говори, гад, ты кто: коммунист, политрук?

Рукояткой ножа сильно давит в лицо, прижимая голову в угол вагона. Сосед слева отворачивается и проворно отодвигается как можно дальше.

Естественный импульс - сопротивляться, отбиваться - и одновременно калейдоскоп мыслей. Их несколько, они вооружены и по-видимому не ранены, а я даже стоять не могу. Помощи ждать неоткуда, общее настроение явно не в мою пользу. Впрочем, большинство, как всегда, индифферентно: отвяжутся промолчат и прирежут - промолчат. С моей батареи в вагоне, кажется, нет никого, да и помощи от них ждать не приходится: притаятся, как тогда, при перестрелке с немцами. Власти здесь нет никакой, вагон наглухо закрыт, колеса стучат, а на конечной станции выбросят еще один труп - и все. Все это требует сдержанности. Отвечать, однако, нужно:

- Нет.

- Врешь, сволочь, мать, мать, мать!

Тупой стороной ножа, сильно надавливая, проводит мне по горлу. Подходит высокий. В руке у него тоже какой-то металлический предмет. При слабом свете от зарешеченного оконца вижу, как из противоположного угла поднимается широколицый, черный и каким-то нутряным, рокочущим басом вставляет:

- Своего политрука и взводного порешили, а этого беречь будем?

Дело оборачивается скверно. Чтобы как-то разрядить обстановку говорю гоном, вероятно, не очень бодрым:

- Что вы, ребята? Что я сказал такого?

Это подливает масла в огонь. Долговязый, матерясь, с каким-то взвизгом замахивается. Сейчас конец - будут бить, а войдя в раж, пырнут ножом. К горлу подступает противное чувство теленка, которого вот-вот будут резать.

И вдруг чудо. Приходит не то что помощь, а прямо избавление. Старичок, тот самый, что торговал водой, разбитным, немного певучим новгородским говорком бросает:

- Ну что ты, дроля. (Слово-то чисто новгородское). Ну какой он политрук? Видишь, спорки[1] нет, и в обмотках он, а не в сапогах. Я давно на него смотрю.

Вот повезло. Ведь сапоги я в Гатчине сдал старшине в починку, а пока взамен получил ботинки с обмотками.

- Ну и что, что спорки нет, шинельку он, может быть, поменял?

- А ты на гимнастерке смотри. Слышь, ты, - это мне, - скидай шинель. Покажи рукав.

Старик, кряхтя, встает и подходит. Правая рука в него в лубке и привязана к шее. Делать нечего, снимаю шинель. Старик, сильно ущипнув мне кожу, и вывернув руку, показывает рукав:

- Ну где спорка? Видишь, нет!

Высокого это еще не убеждает:

- Да ты на рожу взгляни, чем не политрук?

Черный вставляет:

- А может, жид? Значит, и есть политрук!

Старика такие сомнения в его прозорливости задевают:

- Что тебе рожа, рожа. Хочешь я тебе скажу, кто он такой? Высокого это заинтересовывает, коренастый тоже смотрит на старика, но, как младший, помалкивает.

- Ну, говори!

- Профессор он! - ударение делается на последнем слоге, - или инженер такой-сякой! - старик выразился гораздо крепче. - Я по лагерям насиделся и гов...в этих на своем веку повидал. Верно я говорю? - старик пристально смотрит мне в лицо.

- Да, - как-то бесцветно роняю я.

Теперь он явно гордится своей ролью верховного арбитра. И опять, обращаясь к высокому, спрашивает:

- А хочешь, я тебе скажу, откуда он здесь взялся?

- Откуда?

- Из баранов, дураков этих, ополчения ленинградского, которых Жданов да Ворошилов безоружными послали голыми руками немца брать. - И вдруг, повернувшись ко мне и сделав энергичный и выразительный жест, сердито закричал:

- Ты вот свой х... голыми руками бери, а немца голой рукой не возьмешь!

Старик читает мораль всем и мне в том числе. Обстановку, однако, он разрядил и всех успокоил. Как говорится, вместо боевых действий сели за стол переговоров. Еще ворча, все расходятся по своим местам. Словоохотливый старик, садясь на свое место, охая и морщась, так как рука у него повреждена, кажется, серьезно - бинты и лубок промокли и напитались кровью, - последнее слово все же оставляет за собой:

- Эх вы. Все бы вам за ножи хвататься. Не поглядев в святцы, да бух в колокол. А ты - это мне, в тоне его появляются сердитые нотки, - язык свой держи поглубже в ж... Другой раз тебе так не пройдет. Ты хоть и не политрук, а партийный, может быть? А на них народ сейчас ух, как зол.

Вот оно - незнание жизни и незнание России. В том узком кругу знакомых мне людей, в общем лояльных, никаких крайних мнений не высказывалось. Как самой собой разумеющееся, считалось, что все мыслят так, как предписано. А вот сейчас я вижу, что это не так. Ведь высокий и другие не за один-два дня перестроились.

Стучат колеса, качается вагон. И в нем не произошло маленькой трагедии, о которой никто ничего и не узнал бы. И отвел ее этот незаметный старик. Ему я обязан жизнью. Все засыпают. После напряжения тяжелый сон наваливается и на меня. Вечером выгружаемся на товарной станции в Пскове.