В подполье можно встретить только крыс… — страница 106 из 174

во, раскрывать которое я не имею права, так как пока есть заключенные, у них есть и свои секреты.

Забрав записку, жене сообщили, что ее приглашает зайти следователь. И ее осенило: «Значит, свидание с таким его видом подстроено. Следователь, значит, хочет знать мое впечатление. Поверила ли я в невменяемость мужа». Поняв это, она, войдя в кабинет, набросилась на следователя чуть ли не с кулаками:

— Что вы с ним сделали? Что вы ему дали? Чем вы его опоили? Я буду жаловаться! На весь мир кричать, что вы его убить хотите.

— Вы, Зинаида Михайловна, всегда к нам относитесь с недоверием. Ничего мы ему не давали.

Следующее свидание дали через пять-шесть дней. Прошло очень хорошо. Жена много рассказывала, а я смотрел на нее и насмотреться не мог. Между прочим она спросила:

— А прошлое свидание ты помнишь?

— Нет! Я даже не знаю, было ли оно вообще. Я уснул сразу после свидания, а утром все вчерашнее, начиная с прогулки, было как в тумане. Я помню, что просил увести меня с прогулки, и помню, что уводили. А вот все остальное — было или это только сон — не уверен.

На этом свидании жена сказала мне и о том, что я признан невменяемым.

Дальнейшая жизнь потекла однообразно, если судить по событиям. Но человек живет не только событиями. Одновременно, а в условиях тюрьмы преимущественно, человека занимает его Внутренний мир. Перебираешь прошлое, передумываешь отношения в тюрьме, анализируешь политическую жизнь и свой духовный мир. Все чаще и чаще я возвращался к вопросу о тактике защиты от произвола властей. И все больше уверялся, что если и можно чего-то добиться, то только путем открытой смелой борьбы. Люди любят правду, благородство, честность и увлеченно следуют примеру смелой, мужественной борьбы за справедливость и добро, против зла, лжи и обмана, в защиту слабых и гонимых, против всяческого произвола. Значит, всяк, кто может, обязан открыто подавать пример, и армия мужественных, честных и справедливых будет расти.

Ну а какие же организационные формы надо придать этому движению? Долго раздумывал и твердо решил: никаких. Во-первых, как только ничтожные по численности и силе группки попытаются объединиться, они будут немедленно ликвидированы КГБ. Во-вторых, я не хочу ни в какую партию. Я сыт партией по горло. Всякая партия — гроб живому делу. Партия — это борьба за власть и замена живого общения с людьми бюрократическими затеями. Программные споры и уставные свары затопят любое живое дело. Нет! Надо просто работать и просто любить людей, то есть бороться против того, чего ты самому себе не желаешь. Только на такой основе объединение людей будет истинным, не организационным единством, стянутым обручами устава, а духовным братством. Мне думалось, что такое единство может в тоталитарном обществе развиться спонтанно, охватить большинство общества и таким путем устранить от власти тиранические элементы, создать иной, чем теперь, тип общественных отношений. Никто не может переделать человека, никакая власть, никакие социальные условия. Переделать можно только самого себя. И переделка эта может быть только духовной. Если человек на это неспособен, изменение социальных условий не поможет.

Так судил я об организованности движения. И эти мысли не были неожиданными. Уже цепочка СБзВЛ была «неорганизованной организацией». Это уже было объединение духовное. По сути, я и остался на идее цепочки, но только цепочки гласной, связывающей всех честных, справедливых, мужественных, на основе любви к людям, на основе прав, данных человеку Богом и потому неотъемлемых.

Опыт прошлого в условиях тюремной тишины непрерывной лентой течет перед твоим умственным взором, вызывая думы… думы… И книги читаются иначе, не как в прежней жизни. Здесь занимает не так фабула, как авторские мысли, его мораль: «легкое», «развлекательное» просто не читается. И к событиям отношение иное. Мелочей нет. Можно лишь самому отбрасывать, не воспринимая, события-раздражители. Я на это оказался способен.

В первый же вечер в Лефортовской тюрьме я услышал колокольный звон, и сколько же чувств и воспоминаний поднял он во мне. Вспомнилось детство, отец, дядя Александр, о. Владимир, Сима, Валя, церковные праздники, особенно Рождество, Пасха, церковные богослужения. И ведь верующим я в то время не был. Правда, атеистом тоже не был. Был агностиком — безразличным к вероучениям. А вот голос Церкви услышал. Раньше не слышал. Почти два месяца лежал я в главном военном госпитале, то есть в том же районе, где теперь сижу в тюрьме, но звона не слышал. Я даже удивился, услышав колокол впервые: «Где же здесь церковь? Раньше, вроде бы, не было». Но она была, подавала голос. И мне так захотелось побывать в этой церкви! Нет, в Бога я не уверовал, чуда не свершилось, но в душе церковь эта вырисовывалась как живое существо, подающее живой голос. И я решил: если я когда-нибудь выйду на свободу, то в первую очередь и всенепременно пойду в этот храм, который вот звучит и как бы связывает меня с внешним миром. И все время, пока я был в Лефортово, звон исправно посещал меня. Я теперь уже запомнил время, и когда оно приближалось, откладывал все дела и приготавливался слушать. И каждый раз с первым ударом в душу вливалось блаженство, и когда звон замолкал, было так жаль.

Я выполнил свое обещание. После освобождения из Ленинградской спецпсихбольницы (СПБ) я при первой же встрече с «племянничком» — Григорием Александровичем Павловым — спросил у него:

— Вы не знаете церковь в районе главного военного госпиталя?

— Знаю, конечно. Церковь Петра и Павла. Построена Петром I как солдатская церковь.

— Я когда сидел в Лефортовской тюрьме, слышал звон. Может, там есть еще какая церковь?

— Нет, никакой другой нет. Из тюрьмы вы могли слышать только ее.

— Но почему же я не слышал звона, когда в 1952 году лечился в главном военном госпитале? Что она тогда, закрыта была?

— Нет, Петр Григорьевич, это душа ваша была закрыта тогда для звона церковных колоколов. Теперь, значит, открылась. Дай Бог, чтоб открылась она и для слова Божьего.

Я рассказал ему, как слушал звон, что он для меня там значил, какие чувства вызывал, упомянул и о том, что дал себе обещание посетить этот храм после освобождения и в заключение спросил:

— Вы не могли бы составить мне компанию, а то ведь я так давно не бывал в храме, что даже не знаю, как туда вступить. Если можете, назначайте когда.

— Да что откладывать? В воскресенье и пойдем.

Нам повезло. Попали мы на архиерейскую службу. Сама эта служба — красивое и величественное зрелище. Но я почти ничего не запомнил. Церковь была переполнена. И, вопреки утверждениям властей, преобладающей частью молящихся были люди зрелого возраста и молодежь, а не только подобные мне и более пожилые. Но это я заметил в самом начале. Затем чувство реального было утрачено. Я не молился (в том смысле, что не читал молитв) и не просил Бога ни о чем. Но состояние, в котором я пребывал, пожалуй, иначе, как молитвенным, не назовешь.

Я оторвался от всего, что осталось за пределами храма, и вместе со всем, что творилось в храме, унесся куда-то в неведомые дали. Я видел и слышал службу Божию, но душа моя на этом не сосредоточивалась. Она сама, отдельно, витала в волнах неземного блаженства. Когда служба закончилась и люди пошли к крестному целованию, я понял, что надо спускаться на Землю, но страшно хотелось унести и те волны благости, в которых купалась душа. Григорий Александрович пригласил поприсутствовать на крещении детей, в специально для этого приспособленном помещении. Более двух десятков молодых родителей с младенцами на руках ждали священника. Григорий Александрович что-то мне рассказывал, но я ничего не слышал. Мне не хотелось, чтобы ушла та благость. После крещения мы пошли к трамвайной остановке. Но я вдруг почувствовал, что не смогу так просто окунуться в будничную жизнь, в толпу праздных или, наоборот, задавленных повседневными заботами людей. И я предложил Григорию Александровичу немножко пройтись.

Это «немножко» вылилось в то, что мы из Лефортово пешком добрались до Комсомольского проспекта. Всю дорогу говорили о Боге, о вере, о сегодняшней службе Божьей. Собственно, говорил почти все время Григорий Александрович. И его ровный умиротворяющий голос, как повивальник, охватывал мою душу и удерживал в состоянии установившейся умиротворенности. Пришли к нам домой физически уставшие, но душа у меня, по крайней мере, находилась в состоянии покоя, умиротворенности. Таким счастливым, как в тот день, я никогда не был. И если бы потребовалось установить дату моего возвращения к вере отцов своих, то я бы сказал, что это произошло в мае 1965 года, во время торжественной архиерейской службы в храме Петра и Павла в Лефортово.

После этой службы Божией я впервые, не только разумом, всей душой задаю вопрос: зачем кому-то надо, чтобы люди не могли пережить того блаженства, которое пережил я в то воскресенье? Зачем нужно тратить огромные средства, чтобы лишить людей духовной жизни, вынуть Бога из их души? Зачем нужно, чтобы люди превратились в бездушные существа, живущие лишь плотскими наслаждениями и неспособные к истинному — духовному блаженству?

Говоря о духовном наслаждении, я имею в виду, разумеется, лишь искреннюю веру, а не показное отбывание обрядов. К сожалению, очень многие люди веру носят снаружи, так сказать, напоказ, неспособны понять страдания людей и пойти на Голгофу «ради други своя».

В целом, Лефортовская тюрьма, несмотря на краткость пребывания в ней (20 апреля — 14 августа 1964 года) была временем моего нового духовного становления, более интенсивного освобождения от коммунистических привычек и идей. Так, 1 мая 1964 года я совершаю чисто коммунистический поступок. От центрального поста дежурного по тюрьме я, возвращаясь с прогулки, во весь голос поздравил заключенных с праздником 1 мая и пожелал скорого прихода того времени, когда будут разрушены все тюрьмы. И в этих же днях высказался как антикоммунист. Было так. Производился «шмон» (обыск) в камере. Видимо, потому что камера больничная, присутствовала медсестра — молоденькая девчоночка, примерно ровесница Алеши Добровольского, моего сокамерника. Поскольку в обыске она не участвовала, а показать себя ей хотелось, то она занялась «воспитательной работой». (Обращаясь к Алеше, она сказала: