Все мне посочувствовали. Весьма осторожно повозмущались беззаконию, но снять инвалидность отказались, мотивируя слишком небольшим сроком наблюдения после СПБ. Согласились снизить со второй группы на третью, пообещав через полгода снять и ее. И вот где-то в середине ноября того же года я пожаловал на ВТЭК вторично. Здесь теперь меня ждали. Оказывается, мое первое посещение вызвало много разговоров. Нашлись помнившие меня по рассказам о выступлении на партконференции. Создалось впечатление, что СПБ — наказание за это выступление. Когда я пришел, интересующиеся уже ожидали (запись на ВТЭК предварительная).
Сразу же набилось в комнату полным-полно. Около часа продолжалась заинтересованная беседа. Они уже знали, что я работаю грузчиком. К концу беседы разговор пошел уже об этом.
— Ну что же вы, так и останетесь грузчиком?
— Нет, зачем же? Если вы снимете с меня инвалидность, постараюсь устроиться по своей гражданской специальности — инженером-строителем.
— Неужели вас так и не восстановят в звании генерала? — проговорил один из собеседников с искренним сожалением.
— Это мне неизвестно. Твердо знаю только, что никаких обязательств давать за возвращение звания не буду.
— Почему? — потянулись все ко мне.
— Боюсь вам говорить. Скажешь от души, а вы — «паранойя». И останусь я со своим диагнозом помирать под забором или в психиатричке.
— Да что вы, Петр Григорьевич, что же мы, не видим, что вы абсолютно здоровый человек? Просто интересно, почему вы не хотите никаких обещаний давать за то, чтоб получить хорошую пенсию.
— Не хочу попадать в зависимость. Сейчас я чувствую себя свободным человеком. С чем не согласен, так и скажу. Ни к кому подстраиваться не буду. Видя несправедливость, молча мимо не пройду.
Слушали как откровение.
Диагноз с меня сняли. Убедился, что не только с учителями, с психиатрами также разговаривать можно. Вижу в этом подтверждение взглядов, сложившихся за время заключения: говорить со всеми, говорить только правду, то есть объяснять и оценивать события, как сам понимаешь, не приспосабливая свое мнение к другим мнениям и, тем более, к официальным установкам и толкованиям. Никому не навязывать свое понимание и не вербовать себе сторонников, не создавать организации — давать лишь пояснения и отвечать на вопросы в меру заинтересованности собеседника, постоянно общаться с духовно родственными людьми — на смену былым организациям должна прийти духовная общность. Очень смутно мне представлялось, что такая деятельность, свойственная нормальному естеству человека, распространится спонтанно и приведет к духовному перерождению — толпы в общество ЧЕЛОВЕКОВ — разумных, гордых, самостоятельных во всем и терпимых друг к другу, добровольно взаимодействующих в ходе общения между собой.
Естественно, что при таком жизненном кредо я не мог сознательно выбирать кого-то в качестве объекта своей агитации и искать к нему подходы. Я, скорее, был похож на слепого, пробирающегося в лабиринте жизни на ощупь. Обстановка вынудила пойти в Главное управление кадров, поговорил там — какой-то след, безусловно, оставил. Зашел в академию, думаю, тоже разговор был полезен. Встречи с учителями, психиатрами тоже прочертили свой след в обществе, хоть и незаметный на обычный взгляд, как незаметен и след элементарных частиц, пока вы рядом не поставите счетчик Гейгера.
Но элементарной частице, чтобы щелкать в счетчике, надо двигаться. Аналогично мне надо общаться с людьми по общественно значимым вопросам. На работе все заняты делом, времени для разговоров нет. Да и когда выдается время, о чем поговоришь. В магазине и продавщицы, и рабочие, по сути, одни женщины, задавленные нуждой и повседневными заботами о семье. Почти все работают на двух работах, то есть, как и я, ежедневно по двенадцать часов, а одна рабочая — вдова с четырьмя малыми детьми — на трех работах. Когда она это сказала, я буквально рот раскрыл от удивления: как это возможно! Оказалось, возможно. Через день она работает по двенадцать часов то в нашем магазине рабочей, то в столовой посудомойкой. И еще уборщицей в учреждении. На уборку у нее уходит еще четыре часа. Итого шестнадцать часов ежедневно, не считая работы по дому, по уходу за детьми. И за все это ей платят сто восемьдесят рублей. Нежирно на пятерых.
Была она совершенно измотана. Нередко передвигалась, как сомна-була. Жаловалась мне: «Совершенно не высыпаюсь. Все время мечтаю — поспать бы. В субботу прихожу в учреждение, после работы в магазине или столовой, уберу, наведу порядок и обрадуюсь: завтра уборки не будет, прямо со столовой или магазина — спать. Даже есть не буду. А приду, гляну — все позапущено. Ну как там они одни — детишки — всю неделю управлялись. Ведь старшему только двенадцать. А он же в школу ходит, да и младших обслужить надо. Ну вот и займешься домашними делами. Иногда до двух провозишься, а в шесть уже на работу».
Ну что я ей мог сказать? У нее просто сил не было ни для чего, кроме этой трижды проклятой работы. А чем я ей помочь мог? Революционеру хорошо. Он, узнав о таком факте, схватил бы его и, размахивая и крича во всю глотку, поносил бы проклятый строй. А я и этой возможности лишен. Не из-за террора властей по отношению ко мне. Я никого не боюсь. А вот как быть с женщиной? Что ее ожидает в награду за мой шум? А ничего особенного. Ей после этого дадут возможность поспать: оставят только на одной работе. Там, где она прошла полное оформление через отдел кадров, — в столовой. С двух остальных работ ее уволят немедленно, без выходного пособия, поскольку работала она там «незаконно».
Так постоянно. Рабочий в конфликте с администрацией всегда неправ. По всему Советскому Союзу низкооплачиваемые рабочие или служащие находят вторую работу среди тех, на которые не хватает рабочих рук. И никто этому не препятствует. Но стоит пожаловаться, и ты уже вне закона. Тебя накажут, как положено, — уволят со второй работы и тем лишат дополнительного заработка. Правда, накажут и директора за «неправильное оформление» приема на работу такого-то: объявят выговор или поставят на вид. И тут же он примет на ту же должность другого, точно таким же образом, так как магазин должен работать, а учреждение убираться. Принять участие в таком спектакле я не мог. Взяться за разоблачение социальных язв, нанося при этом вред хотя бы одному труженику, — то было не для меня. 10 февраля 1966 года начался процесс над писателями Даниэлем и Синявским. Я прочел в газетах сообщение о начале процесса. Мелькнула мысль: «Пойти», но тут же другая: «Все равно на суд не пропустят». Только через два года на процессе Галанскова, Гинзбурга я понял, какую глупость совершил. Если бы я пошел тогда, то вошел бы в круг друзей Даниэля — Синявского ровно на два года раньше. Но я этого не понимал тогда, как не понимал и значения присутствия у суда. Это понимание ко мне еще только собиралось прийти. Пока же жизнь моя шла самотеком. Люди боролись, а я шел слепым одиночкой. Но ранней весной 1966 года возвратившийся из психушки Алексей Добровольский устроил встречу нам с Володей Буковским. Тот через несколько дней познакомил меня с Сергеем Писаревым, а он — с Алексеем Костериным.
Осенью же этого года ушли из жизни, один за другим, наши с женой самые дорогие друзья, мои незабвенные учителя жизни Василий Иванович Тесля, Митя Черненко и Аня Зубкова. Получилось символически. Как будто, только подобрав заместителей к своим друзьям, они решили двинуться в бесконечность.
Но как ни тяжелы эти потери, мы в это время уже были далеко не так одиноки, как во время моего пребывания в психушке и непосредственно после выхода из нее. Теперь среди наших друзей появились и творческая молодежь и люди нашего поколения.
С Володей Буковским мы встретились в Нескучном саду. Было уже достаточно тепло, чтобы сидеть на садовых скамейках, но и не настолько тепло, чтобы публика уже гуляла в саду. Мы поздоровались и я сказал:
— Кто-то из нас привел хвост. — Я указал на две фигуры, неловко прячущиеся за голые деревья. — Хотя, может, за Добровольским пришли. За мною вроде бы не было. (Я пришел раньше Володи и провожавшего его Добровольского.)
— Да черт с ними, пусть ходят! — сказал Володя.
Мы начали говорить. От той первой встречи у меня осталось впечатление решительности, напора и быстроты. Я спросил его, какой характер действий он предпочитает — открытую борьбу или хорошо законспирированное подполье. И не успевает вылететь последнее слово моего вопроса, как он стремительно:
— Только открытую! Чего нам прятаться? На нашей стороне закон. Да и потом — открытые выступления люди увидят и услышат: честные и смелые придут к нам. А каким методом вы будете подбирать для подполья? При нашей развращенности нравов, уверен, с первых же шагов натолкнетесь на провокатора. Идиотом надо быть, чтоб лезть в подполье.
Как изменилось мое мнение о нем за эту короткую встречу! Там, в Ленинградской СПБ — худой, в висящем на нем рабочем костюме и со стриженой головой, он произвел впечатление мальчишки. Здесь серьезный разговор, глубокие суждения полонили меня. Я перестал чувствовать разницу лет. Перед расставанием договорились о встрече на площади Пушкина, чтобы идти к Сергею Петровичу Писареву. И опять, запомнилось на всю жизнь: Володя, сказав несколько слов о Писареве, заметил как о само собой разумеющемся: «Вот вы с ним и создадите клуб советских политзаключенных». Я, разумеется, не собирался создавать никаких клубов, никаких организаций, но мне понравилась его беспрекословная напористость и я, внутренне ухмыльнувшись, спорить не стал.
Сергей Петрович Писарев (1902–1979) — человек чрезвычайно интересный. Познакомившись со мною через Буковского, он стал потом другом всей нашей семьи. В его характере: верность дружбе, беззаветная преданность КПСС (до фанатизма), честность и правдивость, беспредельное мужество, настойчивость, доброта и детская наивность, — давно износившиеся ценности (от юных лет) для него были реальны. Он восемь раз исключался из партии, каждый раз по аналогичным обвинениям (лишь в разных формулировках) — «за недоверие к руководящим партийным органам». Фактич