— Ну, что скажете? — не глядя на меня произнес Роговский.
— Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему людей истязают.
— А откуда это вам известно?
— У меня там брат.
— А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области, и он донес, что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность полностью восстановлена.
— Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор, как брат лично слышал, как истязали заключенных.
— Так вы что же, верите брату и не верите областному прокурору?
— Да, не верю!
— Вы видите, — повернулся Роговский к Рогинскому, — для него областной прокурор, видите ли, не авторитет.
— А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.
— А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой сдержанности. Вот послушайте, что он пишет. — Роговский достает мое заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне, и читает: «…это не советская контрразведка, а фашистский застенок».
Я резко перебиваю:
— А кому он это писал?
— Как кому? Разве не вы это писали?
— Нет, писал это я. Но я вас спрашиваю, кому я это писал? В «Нью-Йорк Таймс» или, может, товарищу Вышинскому?
— Да, конечно, Вышинскому. Но… тон.
— Тон я не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом тоне. Я это не только написал. Я и говорил это ему лично. И он мне замечания не сделал. И вообще, я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать, а у вас я стою перед столом, как школьник, и мне бросаются реплики, имеющие целью взвинтить меня. Вот и вы, товарищ армвоенюрист, упрекнули меня в неуважении. А ведь вы здесь гость. Я пришел к Роговскому, и всякий воспитанный гость должен по крайней мере не мешать хозяину этого кабинета заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет. Или здесь моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, товарищ Роговский. Вы что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?!
— Извините, товарищ Григоренко. Не надо обижаться. Садитесь. Вопрос сложный, занимался им сам товарищ Вышинский. Я не совсем в курсе дела и пытаюсь разобраться. Может, какой вопрос не так поставил. Оскорбить вас я этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите?
— Я хочу, чтобы мое заявление было проверено, чтобы пытки были прекращены, а виновники наказаны.
— Ну хорошо, я дам телеграмму днепропетровскому областному прокурору, чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил.
— Я вам уже сказал, что не доверяю днепропетровскому прокурору. По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он и не хочет вскрывать у соседей то, что прячет у себя. Я прошу назначить кого-нибудь другого.
— А вы, может, и другого потом забракуете. Тогда уж лучше давайте свою кандидатуру, — иронически усмехнулся он.
— Я могу дать. Я лично отнесся бы с большим доверием, если бы на расследование поехал товарищ Реутов.
— Ну, кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще?
— Все.
Я открыл двери, и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв папку, пошла мне навстречу и скрылась в кабинете. Через некоторое время вышла. Сделала какой-то знак «спортивным» людям, и они оба удалились из приемной. Девушка открыла папку, достала мой пропуск, поставила на него штамп, расписалась и вручила мне.
Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки.
В этом письме Иван сообщал, что прибыла новая проверочная комиссия, которая работает в помещении городской прокуратуры. Его вызывали, очень любезно разговаривали. Возглавляет комиссию Реутов из Прокуратуры СССР. Все следователи, участвовавшие в пытках, арестованы. Арестованы запорожский городской прокурор и областной прокурор Днепропетровской области. Начали освобождать тех, кого я перечислил в своем заявлении. Иван уже встречался кое с кем из них, в частности, с инженером с «Запорожстали».
Я был доволен и окончательно «убедился», что партия произвола не допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо, чтобы мы не проходили мимо местных безобразий и своевременно сообщали о них в центр. Только много лет спустя я понял, что дело кончилось к моему полному удовлетворению только благодаря тому, что мое заявление по времени совпало со сменой верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в первую очередь тех, кто «нечисто» работал, кто допустил разглашение внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по острию ножа. Я даже не догадывался, какой опасности подвергаюсь. Но мне об этом напомнили. Из добрых или иных побуждений, я этого не понимаю и до сих пор.
На втором этаже основного нашего здания на Кропоткинской улице, 19 имелось относительно большое фойе. Его превратили в проходной зрительный зал, соорудив здесь сцену. В день, о котором я рассказываю, оба курса были собраны здесь на лекцию «Коварные методы иностранных разведок по разложению советского тыла». Читал какой-то чин (с двумя ромбами) из Наркомата внутренних дел. Во время перерыва я вышел в тыльную часть зала, начал закуривать и вдруг за своей спиной слышу:
— Вы не могли бы мне показать майора Григоренко?
Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор.
— Я Григоренко, — взглянул я на него.
— Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов? После паузы он спросил: — Вы хорошо помните ваш прием у Роговского?
— Да, конечно.
— И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел?
— Нет, был уже там, когда я вошел.
— А в приемной кто был?
— Девушка — секретарь Роговского и еще два каких-то, в гражданском.
— А пропуск у вас при входе отбирали?
— Да, девушка взяла его и положила в свою папку.
— Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали?
— А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что меня могли бы арестовать.
— Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас должны были арестовать в тот день. Для этого и Рогинского пригласили. Он должен был ордер подписать как главный военный прокурор. Вопрос об аресте был решен твердо. Не договорились только о том — принимать вас или забрать прямо из приемной. Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе в приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?!
— А почему бы вам не спросить об этом у них самих?
— Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны.
— Может, их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не думал. Я был уверен в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте, в любой инстанции защищать свои требования. А они, может, приписали мою смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный.
— Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно… как бы это помягче сказать… неосторожно… Так, как будто за вами сила. А были-то вы один-одинешенек. Хоть вы и не помогли мне разрешить интересующий меня вопрос, но я хочу вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь в те дела, где головы летят, если не имеете прочной подпоры за собой. Да и подпора… Сегодня подпора, а завтра… Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер у вас беспокойный. Сдерживайте его.
Что это было — дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица или серьезное предупреждение могущественной организации?
Осенью 1938 года я по партийной линии был направлен руководителем агитколлектива на строительство Дворца Советов. Известно, что Дворец этот так и не построили. Почти два десятилетия на этом деле был занят многотысячный коллектив, пущены на ветер многие миллиарды народных средств, а в итоге — вместо полукилометровой высоты Дворца Советов родился плавательный бассейн «Москва».
Этим я не хочу опорочить доброе имя трудившихся там людей. Все они верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но система не способна была на это. У нее хватило ума только на то, чтобы взорвать чудо архитектуры — храм Христа Спасителя, стоявший на том месте, где «гениальному вождю» вздумалось поставить Дворец — памятник Ильичу.
Когда я пришел на строительство Дворца, люди еще не видели тупика и с энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я.
Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все же нередко он пополнялся новыми людьми и производились замены. Однажды на занятии появилась одна новенькая. Очень красивая девушка. Во время занятий она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не ее красота… Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные печали, несмотря на внешнюю веселость. Не в этот раз, а позже я пошел с занятий агитколлектива с группой моих слушателей. В компании была и та девушка — Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской улице. Компания постепенно таяла. Кто садился в трамвай, у кого дом был по пути или в стороне — недалеко. В конце концов мы остались вдвоем. Нам оказалось по пути.
Разговор как-то непроизвольно перешел в тон откровенности. Начали рассказывать друг другу о себе. И я узнал, что она недавно потеряла мужа, который был арестован как «враг народа», что и она сидела за мужа и только недавно освобождена из Бутырок. Мы долго гуляли. И еще несколько раз мы возвращались вместе. И от нее я начал набираться новых знаний. Она не говорила о пытках; и в этом отношении я мог оставаться в приятном для меня заблуждении, что Москва этим не больна. Зина рассказала, что среди арестованных было много матерей, разлученных с детьми, в том числе и грудными. В частности, ее уводили, когда ее сын лежал с менингитом при температуре сорок. Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более двухсот заключенных женщин в камере, рассчитанной на тридцать человек. Рассказывала о том, что тема «дети» была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все, что она знала. Мы еще были чужими, и полной откровенности быть не могло. Бесчеловчность наша власть показала на этих женщинах не менее ярко, чем в запорожских пытках. «За что так страшно наказаны эти женщины? — не раз возникала у меня мысль. — Испокон веков, от времен дикости человек отвечал только за им самим совершенные преступления. И вот наша «гуманная» рабочая власть додумалась за преступление одного человека карать всю семью — жену, детей, родителей». В сердце у меня кипело. Но… я уже приобрел опыт. В душе рядом с чувством возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал, что против страшной машины подавления с палкой не пойдешь. И я начал давить в себе чувство возмущения, искать оправдания происходящему и бороться не против зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал душу.