Оперативные и стратегические решения, начиная с разгрома немцев под Москвой, согласование усилий фронтов, родов войск и авиации — вне серьезной критики. То, безусловно, не заслуга одного Сталина. Но нельзя также сказать, что это делалось без него. Да, не он создавал замыслы операций и, тем более, не он их планировал. На то есть Генеральный штаб. Для этого же Сталин вызывал перед началом соответствующих операций командующих фронтами с группами штабных работников. Это было действительно коллективное творчество. Сталин не только усвоил понимание необходимости в военных специалистах, но и научился прислушиваться к ним, ценить их мнение. Но при этом сам от участия в оперативно-стратегической деятельности не уклонялся. Его участие чувствуется в разработке всех операций. На них на всех лежит тень его черного ума. Все они велись под его бесчеловечным девизом: «людей не жалеть». Весь путь наступления советских войск усеян телами наших людей, залит их кровью.
Не Сталин войну выиграл. Но Главнокомандующим был он. И не только по форме — по существу. Он не военный? Да, не военный, хотя и напялил на себя мундир генералиссимуса и пытался утвердить за собой славу «великого полководца», приписать себе все заслуги в организации побед советских вооруженных сил. А Рузвельт военный? А Гитлер? Таковы теперь войны. Ведутся они народами, всем государством. И приходится главное командование принимать на себя руководителям государств, а не военным. И Сталину как Главнокомандующему не нашлось равного ни в лагере союзников, ни во вражеском стане. Во всяком случае Европа и до сих пор остается такой, как нам оставил ее Сталин. Завязанные же им узлы на Дальнем и Среднем Востоке не развязаны до сих пор и грозят многими бедами.
Что же касается критики Сталина как военного руководителя в докладе Хрущева на закрытом заседании XX съезда, то она находится на уровне мещанской сплетни. Единственный более или менее серьезный упрек Сталину за то, что он не приостановил операцию под Харьковом, когда создалась угроза нашим флангам, бьет мимо цели. В данном случае именно Сталин действовал как серьезный полководец. В момент, когда назрел кризис, операции нужна настойчивость в достижении поставленной цели. И Сталин своим поведением, нежеланием подойти к телефону пытался успокоить разнервничавшихся подчиненных, подчеркивал, что уверен в успехе операции. Хрущев же вел себя как ребенок. Испугался окружения и не предпринял вместе со своим командующим никаких мер для защиты угрожаемых флангов.
Такова истина. Я могу ненавидеть (и ненавижу) Сталина всеми фибрами своей души. Я знаю, что народу моему он принес только смерть, муки, страдания, голод, рабство. Мне известно, что своим бездарным руководством он поставил в 1941 году страну под угрозу полного разгрома. Но я не могу не видеть, что блестящие наступательные операции советских войск являют собой образцы военного искусства. Многие поколения военных во всем мире будут изучать эти операции, и никому не придет в голову доказывать, что они готовились и проводились без участия Сталина или, тем более, вопреки его воле. Историки будут поражаться и тому искусству, с каким Сталин понудил своих союзников в войне не только вести военные действия наиболее выгодным для себя образом, но и работать на укрепление сталинской диктатуры (например, выдача Сталину на расправу советских военнопленных) и содействовать занятию советскими войсками выгодного стратегического положения в Европе и Азии. Таковы мои сегодняшние суждения о Сталине и его делах.
Но не о нем мои главные думы. Мой рассказ о людях, оставивших след в моей жизни. Именно поэтому я не могу не рассказать здесь еще об одном дорогом нашей семье человеке. Внешне он, пожалуй, совсем не был заметен в моей жизни. Подавляющее большинство наиболее близких нашей семье людей, если спросить их, кто такой Григорий Александрович Павлов, только плечами пожмут и удивленно посмотрят на спрашивающего. А между тем это близкий, дорогой, родной нам человек. Родной? Да, родной, хотя никакого кровного родства.
Высокий, широкоплечий, слегка сутулый, подполковник медицинской службы появился в квартире Зинаиды в 1942 году.
— Я хочу видеть тетю Мальвы, — сказал вошедший подполковник. (Мальва — дочь старшей сестры Зинаиды, погибшей в сталинских лагерях.)
— Я тетя Мальвы, — ответила Зинаида.
Он весело рассмеялся, подхватил ее на руки и закрутился.
— Так вот она какая, тетушка!
Зина — тоненькая, хрупкая и выглядевшая в свои тридцать три года двадцатилетней девушкой — только собралась обидеться на такую фамильярность со стороны незнакомого человека, как он, осторожно поставив ее на пол, сказал:
— Ну, а я ваш «племянничек». Моя жена — сестра Кости (мужа Мальвы).
Так с тех пор он и шел у нас под псевдонимом «племянничек». У него даже глаз был медицински наметан. Чуть только в нашей огромной семье нездоровится кому, он сразу придет, осмотрит, даст совет, выпишет рецепт. И только после этого сядет поговорить.
Любил я разговоры с ним. Я не могу вспомнить ни одной темы наших разговоров. Все обыденное, будничное. Расскажет о себе, о своих — о жене, о детях, теще, о Мальве с Костей. Послушает нас. Получалось как бы ни о чем, а от такого разговора покойнее на душе становится, даже радость появляется. Сам звук голоса его — успокаивающий, журчит тихо, спокойно, изредка взорвется на тонкую высокую нотку и оборвется коротким смешком. Лицо спокойное, просветленное, глаза добрые, проникновенные. Наверно, у святых были такие лица.
Я не случайно вспомнил святых. Григорий Александрович был человеком глубоко, убежденно верующим. Зная мои атеистические взгляды, он в наших разговорах никогда вопросов веры не касался. Я, уважая его религиозные чувства, тоже обходил эти вопросы. Только иногда я, зная отношение властей к верующим, задавал вопросы такого порядка: знают ли о его вере, не притесняют ли, не пытаются ли перевоспитывать? На это он, мягко улыбаясь, отвечал: «Нет, у нас длительное перемирие». И я понимал его начальство. Вера Григория Александровича была настолько глубока и искренна, что нормальный человек не мог ее не уважать. И я сам ощущал это уважение, понимая, какое мужество надо было иметь в те годы, чтобы открыто заявлять себя верующим. Он меня глубоко занимал, прежде всего как верующий. Ни разу не сказавши мне слова о Боге, он уже тогда вел меня к Нему. Впоследствии же сыграл решающую роль в возвращении меня в лоно христианской православной церкви.
Еще до встречи с Григорием Александровичем, особенно с войны, мысли мои нет-нет да и обращались к вопросам бытия. И не чувства — разум вел меня к этим вопросам. Особенно запомнился случай в Высоких Татрах. Дивизию перебрасывали на новое направление. Уже началась весна (1945 года), но в горах лежал снег. Машина поднялась на перевал и остановилась. Я вышел из нее и буквально остолбенел, пораженный невероятной, небесной, как говорят, красотой. Было раннее утро. Солнце где-то там за горами, но его лучи проникли сюда и осветили каким-то чарующим светом высокие стройные сосны, горные скаты, снег, нашу дорогу, вьющуюся по склонам, военные повозки, как будто застывшие на дороге, и над всем этим — огромное, голубое, золотящееся небо.
Я стоял, смотрел, и мысль — ясная, четкая — прочертилась в моем мозгу: «Да неужели же можно поверить в то, что такая красота возникла в результате случайного стечения обстоятельств; в то, что творец всего сущего — случай!» Возникнув, эта мысль так уже и не оставляла меня. Наблюдая грохочущее или ровное, ласковое море, глядя в звездное небо или на бескрайние просторы полей, я думал: «И это тоже случайность? И то, что я родился, хожу, думаю, страдаю, — тоже случайность? Так зачем тогда я существую?» Эти мысли начали по-иному проявляться, когда я встретил Григория Александровича. Я видел искренне верующего человека и думал: «А ведь у него смысл жизни есть. Он не случайно в природе, а Божье творение».
Так Григорий Александрович, сам того не ведая, подвинул меня на новую ступень по пути возвращения к Богу. Ему предстояло помочь мне преодолеть еще одну ступень — вернуть меня в Храм.
Но сейчас пока что — мои первые годы в академии: обучение слушателей, собственная учеба, научная работа. Я увлечен всем этим, влюблен в свой коллектив, оптимистично смотрю в будущее своей страны. Послевоенная девальвация, в результате которой ограблены массы людей, особенно в селе, была воспринята мною как мудрость партии и ее кормчего Сталина. Я не подумал о том, что все последствия девальвации целиком взвалены на плечи трудящихся. Вся огромная бумажная масса госбанковской продукции военного времени была попросту признана несуществующей. Особенно тяжко ударило это по крестьянству.
Рабочий и мелкий служащий вряд ли имели много денег в запасе. И горечь их потери с лихвой покрывалась тем, что сразу же после реформы они начинали получать свое жалованье в устойчивой валюте. Крестьянин же, скопивший деньги за войну продажей продукции со своего огорода, после девальвации оставался без единой копейки в кармане и без надежды получить какую-то сумму, так как колхозы тогда не платили колхознику за их труд. Но, повторяю, над этим я не задумывался, а жизни села попросту не знал.
Я знал только то, что видел собственными глазами и слышал от окружающих. А слышал я даже в собственном доме, то есть от рабочих, мелких служащих, пенсионеров и их семей только хорошее. И неудивительно. Люди наголодались. Продукты по карточкам отпускались в мизерных количествах, а коммерческие цены превышали карточные в двадцать, сорок и даже в шестьдесят раз. Регулярно покупать эти продукты на мизерную зарплату рабочих и служащих было невозможно. Покупали лишь изредка и в небольших количествах, как гостинец. Да еще за этим «гостинцем» надо было постоять в очередях. Теперь же ввели продажу без карточек, по единым ценам, средним, как говорилось в постановлении правительства, — между слишком высокими коммерческими и слишком низкими карточными.
На самом деле это не были средние цены. Это были цены, пониженные в сравнении с коммерческими в два-четыре раза и превышающие карточные в пять-десять раз. Например, килограмм самого дешевого хлеба по карточкам стоил три копейки, а по новым, так называемым средним ценам, шестнадцать копе