В подвале — страница 2 из 6

А у Степы еще не было этих понятий о нужде, о деньгах, о работе, хотя и он иногда горько плакал, когда, бывало, вечером не хватало хлеба и ему приходилось голодному ложиться спать… Степа был мальчик бойкий, живой и служил немалой утехой для подвальных жильцов. Когда Степу, например, спрашивали: — как его зовут? — он с расстановкой, отчеканивая каждый слог, говорил:

— Я — Степан Иваныч Лебедев!

Он стоял, заложив руки за спину и расставив ножонки, и говорил с таким серьезным, внушительным видом, что даже ворчливая Максимовна усмехалась, глядя на него. Иногда та же Максимовна нарочно замечала ему, что он — не Степан Иваныч, а просто «Степка», и тогда мальчуган еще громче выкрикивал на весь подвал, что он именно — «Степан Иваныч Лебедев». Мальчик был очень любознателен и разговорчив и своими расспросами иногда надоедал взрослым, в особенности селедочнице Максимовне.

Однажды в сумерки, когда Максимовна только что возвратилась из своих странствований и собиралась отдохнуть, Степа приступил к ней с разговорами.

— Баушка! Где селедки живут? — спросил он.

— Известно, где… в воде живут, в море! — ответила старуха.

— А отчего они в воде живут? — продолжал Степа.

— Потому, что на земле им никак неспособно жить… на земле они задохнутся!

— Отчего? — с изумлением спросил Степа, вытаращив глазенки.

— А оттого! — пояснила Максимовна, уже начиная сердиться. — Отступись, Степка!

— А кто их, баушка, в море-то напустил? — немного погодя, опять заговорил Степа.

— Бог напустил… Кто ж больше! — проворчала Максимовна.

— А для чего Он напустил их туда? — допрашивал мальчуган.

— Для того, значит, чтобы люди их ели… Да чего ты, в самом деле, пристал? Сказано тебе: отступись!.. — окрысилась на него старуха.

— А что, баушка, селедки-то делают там… в море? — как ни в чем не бывало, продолжал Степа.

— Уйди! Сказано — уйди! — шипела на него Максимовна.

— Скажи, баушка, что они там делают? — ласково упрашивал ее Степа.

— Ну, плавают, значит, играют — тихим манером, либо заберутся между камушками и спят, а не шалят, не балуют, как ты, озорник… — сердито проговорила старуха. — Отвяжись, Степка! Убирайся!

И Степа отправлялся в свой угол или к Дмитриевне. А эта старуха никогда была не прочь покалякать и мальчика от себя не гнала. Иногда между Дмитриевной и Степой происходили очень долгие и любовные разговоры.

— Баушка! Где растут яблоки? — спрашивал Степа.

— В саду, голубчик, растут… — отвечала Дмитриевна.

— А где же этот сад? Далеко? — продолжал мальчуган, пытливо взглядывая на старуху.

— О-о! Этот сад далеко-далеко отсюда… — говорила та, гладя Степу по голове и с тихой, задумчивой улыбкой смотря в темный угол, словно там мерещилась ей какая-нибудь заманчивая картина.

— Расскажи, баушка, про тот сад… как яблочки-то родятся! — упрашивал ее Степа. — Ты ведь знаешь… видала, как яблочки-то растут?

— Как, батюшка, не видать! Видала… Сама я с той стороны! — отвечала Дмитриевна. — Сама, голубчик, под яблонями выросла… Насмотрелась!.. Так вот, родной, как весна-то придет, как станет солнышко-то пригревать, в саду-то и сделается тепло, и распустятся тогда на яблонях белые и розовые цветочки… А-ах! сколько цветочков!.. Даже листу из-за них не видать… Вот ведь как! Все цветы, — и пахнут так сладко, так чудесно, что просто и сказать нельзя… А потом, знаешь, из каждого цветочка сделается яблочко — сначала зеленое и такое маленькое-маленькое… Ну, а потом будет все расти-расти, станет желтеть, зарумянится… Сделаются тогда яблоки большие, да тяжелые, так ветку-то и огнетут. Иные от ветра на землю падают… Ну, а ребятишки, известно, подбирают их да — в рот… Ребятишкам в ту пору бывает пожива большая! Тогда они уж не зевают… и всю-то осень, целые дни, с утра до вечера, яблоками забавляются…

— А сад-то, баушка, большой? Яблоков-то много? — спросил Степа.

Щеки его разгорелись, и темные глазки блестели от волнения при мысли, какое хорошее житье ребятишкам в том саду…

— Сад большой-большой, и яблоков видимо-невидимо! — прищурившись, говорила старуха и с таким величественным видом размахивала рукой, что мальчуган невольно засмотрелся на ее жесткую, морщинистую руку. — Да какие яблоки-то, Степушка! Ты таких еще от роду не видывал… Вон я ношу на продажу, — так разве это яблоки?.. Только одно названье, что яблоки: то незрелые, то гнилые, порченые, то мороженые… просто дрянь! В нашей-то стороне таких яблоков и свинья не станет есть, — ткнет рылом, хрюкнет, да и прочь пойдет…

Старуха замолкла и, сгорбившись, грустно поникла головой. А Степа той порой уже забрался к Дмитриевне на постель и, обеими ручонками обхватив старушку за руку, припал головой к ее плечу.

— Баушка, миленькая! Расскажи еще что-нибудь о том саде! — умильно упрашивал ее Стена.

— Вот тоже вишенье… Сколько было этих вишень! И-их!.. Вкусные, сладкие были вишни… Нарвешь их, бывало, целые пригоршни и ешь! — рассеянно промолвила Дмитриевна с таким видом, как будто мысли ее были где-то далеко от этого темного, мрачного подвала…

Дмитриевна уже более сорока лет жила в том «большом городе», мыкаясь по «углам». Родом она была издалека, с теплого юга, и разговоры о яблонях и вишенье напомнили ей родную сторону, напомнили детство и раннюю молодость.

Ночь… Марья с детками уже спит за своей занавеской; спит и Максимовна в своем углу… Темно в подвале. Только красноватый свет фонаря, стоящего в глубине двора, смутно мерцает в окно.

А Дмитриевна не спит, только подремывает…

И чудится старухе, что серые каменные своды потолка, тяжело нависшего впотьмах над ее головой, как будто поднимаются все выше и выше, раздвигаются, исчезают; исчезает грязный, сырой подвал… и перед нею уже не темный подвальный «угол», но зеленый, цветущий луг, простор необъятный, синяя даль… Над нею уже не закопченные, низкие своды, но голубое, безоблачное небо, и не подвальной сыростью обдает ее, — теплом обвевает ее ветер с полудня, ласкает и нежит ее… Белые мазанки блестят на солнце, отливают золотом их соломенные крыши, и зеленые вишневые садочки тихо дремлют под горячими лучами полуденного солнца. А там, подальше, старые, корявые ветлы склонили над прудом свои гибкие, бледно-зеленые ветви… А еще дальше, за полями, крест сельской церкви горит и сверкает, как звездочка, в ясном небе…

Старуха раскрывает глаза…

Ночь в подвале; темно в подвале… Красноватый свет фонаря брезжит в окно.

— О, Господи! Спаси и помилуй!.. — зевая, шепчет Дмитриевна, осеняя себя крестным знамением. — И чего только не пригрезится в сонном-то видении…

Ее отец и мать, братья и сестры уже давным-давно померли, никого из близких у нее не осталось на родной стороне; только могилы их травой зарастают… Живут там ее племянники, да племянницы, но Дмитриевна их не знает, да и те не знают ее. Хотелось бы ей побывать на родной стороне, глотнуть родного воздуха, зайти на могилки… Да нет! Где ж ей, старой, немощной, добраться до тех далеких могил!..

— Охо-хо! Как думушки-то расходятся, не скоро уймешь их, сердечных! — думает Дмитриевна, ворочаясь с боку на бок.

А Степа и не подозревал того, как он растревожил в тот вечер своими разговорами бедную старуху!

IIIСвет и тени подвальной жизни

Иногда, бывало, Дмитриевна возвращалась домой, распродав с лотка почти весь свой товар, возвращалась веселою и не особенно усталая; тогда она рассказывала детям всякие сказочки и бывальщины. Лиза и Степа очень любили слушать ее…

Старуха обыкновенно сидела на своей постели и вязала чулок или перешивала какое-нибудь старое рванье, а Степа с Лизой усаживались у ее ног, на толстом деревянном обрубке, заменявшем скамейку; этот обрубок Лиза выпросила у дворника Леонтья, коловшего на нем дрова.

И много чудных сказок поведала им Дмитриевна в длинные зимние вечера.

Она рассказывала им об Иване Царевиче и об Иване Дурачке, о Коньке-Горбунке и Жар-Птице, о волке и лукавой лисице, о девушке, завезенной отцом в лес, по наущенью злой мачехи, о Ветре Ветровиче и его семи дочерях, живших в доме посреди сада, где ветер никогда не бушевал и в мертвом безмолвии, неподвижно стояли деревья…

Дети слушали, затаив дыхание, и с пристальным вниманием глядели на старуху.

Когда же сказка кончалась свадьбой или каким-нибудь веселым пиром, Дмитриевна обыкновенно заканчивала таким приговором:

— И я там была, пиво и мед пила, по усам текло, а в рот не попало…

Лиза понимала, что это просто — присказка, а Степа серьезно раздумывал о том: — Неужели баушка и в самом деле была там?

— Отчего же, баушка, меду тебе в рот не попало? — спрашивал он.

— Да уж, батюшка, такой мед там, что только, значит, по усам течет! — с усмешкой говорила старуха.

— Ну, баушка, расскажи еще! — приставала Лиза. И дело кончалось тем, что Марья, управившись со своей работой, говорила деткам:

— А что, ребята, — не пора ли спать!..

Жизнь в подвале вовсе не походила на ту, о какой говорилось в сказках: здесь не висели золотые яблоки, Жар-Птица не летала, и никакой — даже самый плохенький — царевич не заглядывал сюда. Жизнь здесь шла тихо, однообразно, но и в ней бывали свои приключения…

Выпадало порой такое времечко, что которая-нибудь из старух плохо торговала, или у обеих товар с рук не шел, а у Марьи бывало меньше работы. Тогда в подвале жилось тоскливо. Начинали разглядывать последние копейки, как будто век не видали их, и со вздохом начинали рассчитывать: вот на столько-то копеек надо купить хлеба, соли, — и вот сколько еще останется на день — на два. А потом что? Откуда взять денег на еду?.. Тогда брови хмурились, опять слышался тяжелый вздох, или шепотом произносились тихие слова молитвы: «О, Господи, спаси и помилуй нас, грешных!» Тогда в подвале становилось как будто еще темнее, еще тише.

Только один Степа не боялся нужды, и, если не бывал голоден, только он один своим веселым лепетом нарушал тягостное молчание, разгонял скуку и тоску. Никакие опасения и тревоги не смущали его чистую младенческую душу.