В подвале — страница 3 из 6

В подвале часто подумывали о том: что-то будет через неделю? Будут ли деньги на еду? Не придется ли голодать? Если бы человек, живущий в достатке, не считающий ежеминутно денег в кармане, вдруг разорился, обеднел и очутился в положении наших подвальных жильцов, то он, конечно, стал бы страшно тяготиться мыслью о завтрашнем дне, его нестерпимо мучила бы неуверенность в том, хватит ли у него завтра денег хотя бы на самый скромный, скудный обед, и не было бы для него ни минуты покоя… Подвальные жильцы уже привыкли к такой неуверенности, попривыкли к мысли о том, что завтра у них может не оказаться денег на хлеб, и они спокойно спят…

Так матросы, привыкшие к морю, иногда во время бури-непогоды спят спокойно, как ни в чем не бывало, в ту пору, когда волны, как горы, вздымаются над кораблем, бросая его из стороны в сторону, как ореховую скорлупу, и грозя затопить его… Если бы вы, читатели, в такую бурю очутились на корабле, в открытом море, то вероятно вы каждую минуту умирали бы со страху и прощались бы с белым светом, а матросы, люди привычные, равнодушно смотрели бы на разверзающиеся перед ними бездны, кипящие во мраке…

Иногда из подвальных жильцов кто-нибудь простужался, заболевал; тогда в аптеке покупали сушеной малины, липового цвета или какого-нибудь спирту, чтобы растереть больное место.

Самыми же крупными происшествиями в жизни подвальных обитателей считались, например, такие случаи. Однажды какой-то сердитый полицейский придрался к Дмитриевне, не позволил ей постоять с лотком на углу одной бойкой, людной улицы, прогнал, да еще посылал ей вслед самые ужасные угрозы.

— Что ты, что ты! — говорю я ему, — рассказывала потом Дмитриевна: — угомонись, говорю, Христос с тобой! Что ты, говорю, кавалер, взъелся на меня? Ведь я места не простою… А он все на меня, а усы так и ходят, как у таракана… Нечего делать, отошла… Вижу: осерчал человек… Да, признаться, я поустала, все утро бродила… ну, и присела на тумбочку у фонаря, а лоток на коленях держу. Оглянулась, смотрю, а лиходей-то мой уж тут, как тут… И напустился он на меня, и-и-и, страсти божеские!.. Тут уж я давай улепетывать… потому вижу, что дело мое плохо… А он-то мне кричит: «Я, говорит, тебя, старую, в участок, в нищенский комитет заключу, — я, говорит, тебя!.. Ты, говорит, у меня!.. И сердит же кавалер! Волк его нанюхай!..

После того несколько вечеров подряд шли в подвале толки о сердитом «кавалере», о том, как Дмитриевна удирала от него во все лопатки, а тот страшными угрозами провожал ее…

В другой раз как-то во время гололедицы Максимовна, торопясь обойти с селедками свой квартал, поскользнулась, упала и так сильно зашибла ногу, что три недели не могла ходить.

— Подвертываться стала… проклятая! — ворчала Максимовна на изменившую ей ногу. — Взять бы топор хороший, вострый, отрубить бы, да вот и все!..

С больной, ворчливой старухой было немало хлопот.

Особенно сильный переполох произвел однажды слух о том, что хозяин дома хочет отказать Марье Лебедевой от квартиры, потому что задумал устроить в подвале какие-то кладовые.

— Вот беда, ежели погонит! — почти с ужасом говорила Марья. — Куда мы тогда денемся? Квартиры нынче все дорогие, приступу нет, да где их и найдешь среди зимы! Каждый угол, поди, занят… А ежели какой и остался пустой, так уж, значит, совсем в нем жить нельзя; либо в нем холодно, либо весной воды по колено…

— Беда! Сущая беда! — толковали старухи. — Ну, храни Бог, куда мы в самом деле пойдем?..

Но, впрочем, слух не оправдался: хозяин раздумал и отложил до будущего года устройство кладовых.

— Ну, а там, глядишь, опять отложит на год… — успокоившись, говорила Марья.

Подвальные обыватели жили все-таки не в вечных сумерках: и для них выпадали светлые минуты. Такие большие праздники, как Рождество, Пасха, Троицын день, были событиями в подвальной жизни. В такие дни и ворчливая Максимовна казалась спокойнее, добрее, и не отгоняла от себя Степу. Но такие проблески душевного спокойствия и довольства были очень редки.

Вот куда — в эти темные подвалы, где ютится беднота, люди с добрым сердцем могут принести немало света и радости и осчастливить себя, если только они искренно захотят поделиться со своим обездоленным ближним всем, что у них есть в душе и в кошельке… не милостыню, не подачку бросить, но именно поделиться, как должно, сделать для бедняков все, что в их силах…

IVО том, как Лизутка заслушалась музыки, и что оттого произошло

В тот год, о котором я теперь веду речь, зима была суровая, — жестокая.

В начале декабря выпало много снегу, а с половины декабря закрутили сильные морозы. Бывали такие дни, когда птички не могли перенести стужи, и с деревьев и с крыш, а то, бывало, и налету бедняжки падали мертвыми. Они замерзали… Для бедного люда эта зима осталась очень памятна. По ночам на улицах горели костры, и извозчики грелись у огня.

— Ну, зима нынче — не «сиротская»! — толковали добрые люди. — Зима лютая… много она нынче дров сожжет!

Наши «угловые» старухи возвращались домой иззябшие, и было слышно, как зубы их стучали от холода. Прежде, чем раздеться, они старались отогреться хоть сколько-нибудь, бегали по подвалу взад и вперед, топтались на месте или подходили к горячей плите и протягивали над ней свои закоченевшие руки.

— Ну, и мороз! Ах, чтоб его! — ворчала Максимовна.

— Ой, студено, студено, голубка! — поддакивала Дмитриевна. — Тебе-то на ходу еще ничего… А мне-то каково на углу стоять! Как ветер-то дунет, так лицо-то, ровно иголками, заколет…

Перед святками полегчало, морозы поспали, и хотя стали не так жестоки, но все-таки еще шибко пощипывали прохожим нос и уши.

Однажды утром, уходя на работу, Марья сказала Лизутке, чтобы та сходила в лавку к Ивану Семенычу и взяла у него каравай хлеба.

Когда Марья бывала при деньгах, то всегда покупала по целому хлебу: целого хлеба им хватало надолго; хлеб черствел, а черствый хлеб оказывался спорее мягкого, хотя, конечно, был не так вкусен, а остатки хлеба сушили и пускали в дело в виде сухарей.

— Деньги-то я сама занесу Ивану Семенычу, а ты только за хлебом сходи! — наказывала мать Лизе. — Я раньше вечера не приду, а Степка, может быть, есть захочет… У нас ведь ни корочки не осталось…

— Ладно! Ужо схожу! — сказала Лизутка. — Вот только поприберусь…

Дмитриевне в тот день что-то нездоровилось, и она не пошла «торговать». Значит, Степу было с кем оставить дома.

Управившись «по хозяйству», Лиза собралась идти в лавку. Она надела свою старенькую, темную кацавейку с заплатами на локтях, а голову накрыла серым мамкиным платком и большим узлом завязала его на затылке. На груди кацавейка расходилась, рукава были коротки и не доходили до кисти рук. Кацавейка была ей не впору; Лиза уже выросла после того, как ей сшили эту кацавейку, а завести новую у матери денег не хватало.

— Смотри же, Степа! Не балуй! — сказала она брату на прощанье.

Когда девочка пришла в лавку, хозяин, Иван Семенович, выложил перед нею на прилавок каравай хлеба и сказал:

— На, бери, Лизутка! Деньги заплачены.

Лизе пришлось подняться на цыпочки, чтобы взять хлеб. Обеими ручонками она обхватила каравай и, крепко прижав его к груди, пошла из лавки. Знакомый ей мальчик Яшка, служивший в лавке на побегушках, размахнул перед нею дверь и шутливо-торжественным тоном крикнул:

— Пожалуйте, барышня!

«Барышня» выкатила на улицу с караваем в руках и вдруг остановилась как вкопанная. По улице рядами, дружно, нога в ногу, шли солдаты, масса солдат!.. и пешие, и конные, и пушки везли, и музыка так громко, так весело играла, что под ее звуки ноги сами были готовы пуститься в пляс. Громыханье пушек по мостовой, грохот барабанов, ружья, поблескивавшие на солнце, разноцветные значки на высоких древках, развевавшиеся в воздухе, красиво выступавшие лошади, — и вообще вся эта пестрая, оживленная картина сильно поразила Лизу. Мальчишки вприпрыжку бежали за солдатами по краям улицы…

Подвальные дети не знают никаких удовольствий и развлечений: нет у них игрушек, нет для них ни театра, ни цирка, ни выставок, ни балов, ни лотерей-аллегри, музыки они не слышат, за исключением тех случаев, когда подгулявшему мастеровому вздумается на улице поиграть на своей гармонии, да и то, того гляди, полицейский заслышит и разом прекратит музыку.

Немудрено, если теперь эта громкая и веселая военная музыка заставила Лизу забыть и про хлеб, лежавший у нее на руках, и про мороз, и про Степу, оставшегося в подвале, и про все на свете… И девочка, заслушавшись музыки, поворотила не домой, но пошла в ту же сторону, куда направлялись солдаты. Звуки музыки просто очаровали ее и влекли, влекли ее неотступно все вперед и вперед, и девочка покорно шла за ними. Она не чувствовала, как ее толкают прохожие, как резкий северо-восточный ветер раздувает полы ее жалкой кацавеечки, режет ей лицо, знобит и прохватывает ее до костей.

— Ах, какая славная музыка! Ах, как хорошо! Как весело! — думала про себя Лиза, обнимая каравай своими красными, голыми ручонками.

Солдаты шли довольно скоро, и девочке приходилось почти бежать бегом. Солдаты завернули в один переулок, потом в другой, и Лиза за ними… Наконец, она начала отставать, солдаты уходили все дальше и дальше, и музыки стало уже не слышно…

Лиза опомнилась, остановилась и стала оглядываться по сторонам… Где ж она?.. Дома перед нею все незнакомые. В этом переулке она еще никогда не бывала… Куда ж она зашла? Далеко ли отсюда до их дома? Переулок пересекал не одну улицу, — в которой же из этих улиц тот подвал, где живет Лиза? Девочка испуганно, с недоумением озиралась по сторонам. Конечно, свою Воздвиженскую улицу она отлично знает, но — вот беда! — как ей выбраться из этих переулков? Нужно пойти назад по переулку, а далее-то куда? — Увлекшись музыкой, она не замечала дороги…

По переулку ехали и шли люди всякого рода, шли торопливо, занятые каждый своим делом, и никто из них не обращал внимания на маленькую девочку, державшую в своих объятиях большой каравай хлеба. Лиза устала и медленно, с неуверенностью подвигалась вперед. Она чувствовала, что озябла, и особенно зазябли ее голые руки, обхватывавшие хлеб. Напрасно она сжимала то одну, то другую