Можно сказать и то, что его результаты по теории броуновского движения и теории фотоэффекта (это 1905 год) сами по себе обеспечивают автору исключительное место в истории физики.
Можно вспомнить, что самое модное и перспективное сейчас направление в квантовой статистике ведет свое начало от теории теплоемкости кристаллов, между делом предложенной Эйнштейном в 1908 году.
Наконец, эйнштейновское непонимание квантовой механики — его парадоксы — дало для прояснения ее основ столько, что уже сами по себе могут считаться очень крупными научными работами. Да и непосредственно в разных разделах квантовой теории он получил уже после 1916 года ряд важнейших результатов.
Но для него все это представлялось более или менее изящными поделками, развлечением, отдыхом, игрой ума, приятным отвлечением от главного своего — единой теории поля.
…Итак, Эйнштейн учится в Цюрихском политехникуме, увлекается физическим практикумом и пренебрегает математикой.
Он даже пропускает лекции. Пропускает, а не прогуливает, потому что это время не проходит даром. Прежде чем он попал в Цюрих вместе с семьей, он побывал в Милане, пережил разные мелкие неприятности — ему предложили покинуть гимназию в Мюнхене за нехороший скептицизм, он успел провалиться один раз на экзаменах по зоологии и ботанике в Цюрихском политехническом институте.
Но эти события, которые для судьбы другого человека могли бы оказаться решающими, для Эйнштейна не более чем неприятные и докучливые мелочи.
Все уже решено, а природная неукротимая жизнерадостность и ясная, спокойная голова приводят к тому, что эти, да и другие жизненные передряги Эйнштейн просто не очень замечает.
«Я веселый зяблик и не способен предаваться меланхолическим настроениям, если только у меня не расстроен желудок…»
И по своим письмам, как и по воспоминаниям близких, Эйнштейн 20–25 лет — веселый, крепкий, жизнерадостный юноша; он увлекается музыкой, живописью, литературой, туризмом. Он очень любит шутить и делает это охотно, хотя, говоря честно, не всегда слишком удачно.
Да, он несколько экстравагантен. После свадебного обеда может оказаться, что он забыл ключи от квартиры, куда должен повезти молодую жену, или он может явиться в гости, надев в качестве шарфа дорожку с комода. Но экстравагантность его естественна и неутомительна. Она продиктована желанием как можно большей внутренней свободы, хотя, и это надо подчеркнуть, нигде нет ни малейших намеков, чтобы это постоянное стремление к внутренней независимости перерастало в эгоизм — в нежелание считаться с окружающими. Это исключалось врожденной, внутренней интеллигентностью и сознательно выработанной мягкостью Эйнштейна.
В общем он очень милый интеллигентный юноша. В нем нет ни ограниченности, ни самодовольства, ни болезненной рефлексии, и есть все данные полагать, что с годами из него выйдет по-настоящему культурный и интересный директор какой-либо школы или эксперт первого класса того патентного бюро, где пока что он имеет лишь третий.
Можно полагать, что с годами он еще более увлечется музыкой и литературой.
Можно допустить, что коллективные чтения Софокла, Расина, Сервантеса, обсуждение философских трактатов Спинозы и Юма, которыми он и сейчас грешит с двумя-тремя друзьями, войдут у него в привычку.
Можно мысленно увидеть Эйнштейна в сопровождении группы молодежи на горной прогулке, умно и довольно увлекательно рассуждающего о Моцарте, Александре Македонском, Эсхиле, Бетховене, Канте, Архимеде, Клеопатре, Ньютоне, Кювье, Конфуции, Франсе…
Можно вообразить его как автора безусловно неглупых и прогрессивных статей по истории науки, музыки или, скажем, по теории педагогики…
Короче говоря, и воспоминания и его письма того периода производят очень милое, симпатичное и несколько обескураживающее впечатление обычности.
Трудно предположить, читая эти заметки, что перед нами Эйнштейн, а не очень приятный, культурный, умный и в общем рядовой интеллигент.
Разве что упоминание о свойстве Эйнштейна полностью отключаться от всего внешнего, когда завязывается философская или физическая дискуссия. Но нет, и это не столь уж необычная черта.
На деле же в это самое время готовится взрыв.
Он происходит в 1905 году.
Повторяю, любая из трех работ Эйнштейна, появившихся в этом году, — теория броуновского движения, теория фотоэффекта и, наконец, теория относительности, — возводит автора в ранг теоретика экстра-класса.
И остается психологической загадкой: сознавал ли ясно или же нет сам Эйнштейн, что именно он сделал?
Если предположить, что «да, понимал», — а весь облик Эйнштейна и его поздние высказывания говорят за это, — тогда приходится допустить, что интеллектуально он был порядком одинок в то время, а окружавшие его милые и приятные люди, собственно, не понимали, с кем их столкнула судьба. Эйнштейн же со свойственным ему тактом всеми силами старался не очень выделяться, не слишком подавлять своих товарищей, которых он просто по-человечески любил. Иначе нельзя объяснить, например, его письмо к Габихту (другу бернского периода).
Это единственное в своем роде послание начинается так:
«Милый Габихт! Между нами сейчас — священное молчание, и то, что я его прерываю малозначительной болтовней, покажется профанацией».
Далее Эйнштейн пишет в тяжеловесном, старомодно-игривом тоне, нарекая Габихта «замороженным китом» и витиевато поругивая его за то, что он, Габихт, не присылает ему, Эйнштейну, своей диссертации, которую он, Эйнштейн, очень ждет и прочтет ее «с удовольствием и интересом».
Но лучшая, замечательнейшая шутка, шутка, достойная Генриха Гейне, скрыта уже в начале письма. Потому что дальше в рубрику малозначительной болтовни попадает вот какое сообщение:
«Я вам за это (за диссертацию Габихта. — В. С.) обещаю четыре работы, причем первую пришлю скоро, так как жду авторские экземпляры.
Она посвящена излучению и энергии света и очень революционна, как вы сами увидите, если сначала пришлете мне свою работу.
Вторая работа содержит определение истинной величины атомов с помощью изучения диффузии и внутреннего трения в жидких растворах.
Третья доказывает, что согласно молекулярной теории тепла взвешенные в жидкости тела величиной порядка 10–3 мм испытывают видимое беспорядочное движение, обязанное тепловому движению молекул. Такое движение взвешенных тел уже действительно наблюдали биологи — они назвали его броуновским молекулярным движением.
Четвертая работа исходит из понятий электродинамики движущихся тел и видоизменяет учение о пространстве и времени: чисто кинематическая часть этой работы представит для вас интерес…»
Как видно, Габихт не слишком прогадывал на предложенной ему обменной операции.
Что здесь наиграно и что — нет?
Я смею думать, что нарочитая скромность обращения к Габихту как к равному ученому, безусловно, либо надуманна, либо дань традиции, вежливости и т. п. Невозможно ведь серьезно воспринимать вскользь и достаточно робко выраженную надежду, что в работе, где «так, между прочим», изменяются наши представления о пространстве и времени, кое-что может вызвать интерес Габихта. И тут образ Эйнштейна невольно ассоциируется с известным анекдотическим типом деревенского простачка.
Но зато — и это показывают и дальнейшие письма, да и вообще вся жизнь Эйнштейна — искреннее сознание, уверенность, убежденность — как угодно, — что Габихт — человек, личность и имеет такую же ценность, как он, Альберт Эйнштейн, и равен ему перед любым законом. И в первую очередь перед тем внутренним законом, которому в юности, зрелости и старости неизменно следовал он — Альберт Эйнштейн.
Вероятно, и впечатление об известной ординарности личности Эйнштейна (я сознательно говорю о его юности, когда собеседникам еще не было известно, что с ними находится величайший физик мира) во многом обусловлено законченным демократизмом Эйнштейна, демократизмом столь же естественным для него, сколь стремление заниматься теоретической физикой.
Я писал уже об этом, но возвращаюсь потому, что нам, людям XX века, может быть, наиболее дорога именно эта черта в выдающейся личности, наиболее симпатично, когда человек, поставленный в исключительное положение благодаря ли собственным заслугам или более или менее случайному стечению обстоятельств, остается демократом и гуманистом не по форме, а по существу.
А надо заметить, что у ученого масштаба Эйнштейна имеется не меньше, а, пожалуй, больше предпосылок, оснований и условий, чтобы оказаться, по крайней мере в кругу учеников, более неограниченным и жестоким диктатором в сфере интеллекта, чем любой реальный диктатор в области общественной жизни.
И самоуверенность, перерастающая в капризность, нетерпимость, самовлюбленность, к сожалению, часто сопутствуют выдающимся (и невыдающимся) ученым, которые в этом плане уступают, пожалуй, лишь поэтам и примадоннам.
Об этом обычно не пишут в книгах и воспоминаниях, но тем не менее это так.
Правда, об Эйнштейне я могу судить тоже лишь по биографическим материалам, но этот случай кажется совершенно ясным: ни одного из упомянутых качеств у Эйнштейна не было ни в малейшей степени.
И это еще одна и далеко не последняя по значению психологическая загадка, связанная с Альбертом Эйнштейном.
Он выдержал, используя банальный период, испытание славой так же легко и непринужденно, пожалуй, даже не заметив его, как неудачу на экзаменах в Цюрихский политехнический институт.
Вот, пожалуй, примерно таким представляется мне Эйнштейн.
Остается еще одно, но важное.
Это вопрос об отношении Эйнштейна к насилию и войне.
Волей-неволей примерно с 20-х годов, когда он получил мировую известность, а националистическая, антисемитская и фашиствующая сволочь в Германии начала травлю и его и его работ, и до конца жизни он был существенно и тесно связан с политической жизнью человечества.
И нельзя сказать, что он старался уклониться, избежать всего, что относится к политике.