Лопатин жадно меня расспрашивал о том, что было за последние двадцать лет, как он выражался, «после его смерти», а мне он рассказывал, как им жилось в Шлиссельбургской крепости. Но я старался больше ему рассказывать, чем его расспрашивать. Лопатин засыпал меня вопросами о лицах и событиях. Он необыкновенно умело расспрашивал меня обо всем том, что ему нужно было знать. Во втором часу ночи мы легли спать в одной и той же комнате. Прежде чем потушить лампу, я показал ему несколько заграничных брошюр. Он быстро, с какой-то жадностью стал их перелистывать.
Я заранее знал, за что он больше всего ухватится. Он почти выхватил у меня из рук брошюру «Процесс двадцати одного»[104].
По этому процессу он судился. Там было рассказано о его аресте и суде над ним. Я видел, что ему уже не до меня. Я лег на свою кровать и, как мне потом рассказывал Лопатин, моментально заснул. Часа через два я проснулся и увидел Лопатина, с каким он волнением, очевидно, не в первый раз перечитывал брошюру о своем процессе.
К Лопатину я приезжал приглашать его принять участие в «Былом» Он, конечно, встретил это издание с горячим сочувствием, но скептически относился к тому, чтобы при тогдашних политических условиях нам удалось вести журнал по намеченной нами программе. Он мне дал чрезвычайно ценные указания для «Былого», и с тех пор я никогда не переставал во всем встречать у него самую горячую поддержку до самого последнего нашего свидания в 1918 году.
…1908-14 гг. мы или жили вместе, или находились в постоянной переписке. В эти годы Лопатин был посвящен во все, что было связано с «Былым», «Общим Делом» и «Будущим» и с моей борьбой с провокацией. Он проявлял необыкновенную энергию и настойчивость. Он толкался во все двери, где только мог, и убеждал всех помогать мне и в литературных моих предприятиях, и в борьбе с провокаторами. Все это он делал неустанно, изо дня в день, в продолжение многих лет, несмотря на свой обычный скептицизм и обычную для него нерешительность в практических делах, когда ему самому приходилось брать инициативу.
Его письма ко мне были полны самой придирчивой и едкой критики по самым разнообразным поводам.
Он постоянно нападал на меня за мое «неисцелимое каде-толюбие» («кадетострастие»), когда я будто бы не решался их «ударить даже цветком», за мою недопустимую мягкость и слабость к Азефам, Богровым[105], за мое доверие к «раскаивающимся», за мой оптимизм и т. д. Но вся огромная переписка моя с Лопатиным ясно показывает, с каким вниманием он следил за всеми моими изданиями, за каждой моей газетной кампанией, за каждой моей связью с этими самыми «раскаивающимися», за разоблачениями провокаторов, от кого он всегда старался меня предостеречь и т. д., и какое огромное значение он придавал тому, что делалось вокруг «Былого» и «Общего Дела». Его замечания всегда были глубоки и выливались в удивительно удачных выражениях, которые блестяще формулировали его мысль и всегда брали быка за рога.
…Особенно сблизило меня с Лопатиным в 1908 г. его участие в суде надо мной по делу Азефа.
Глава восемнадцатая
Переписка через Бакая с охранниками — Письма Бакая к Доброскоку и его ответы — Поддельные документы из охранного отделения
С самого моего приезда в Париж я старался делать все возможное в моем положении для собирания сведений против Азефа.
Я попросил Бакая под мою диктовку написать письмо в Россию к некоторым из бывших его сослуживцев в охранных отделениях и в департамент полиции. Бакай писал им о том, что он теперь находится за границей, с моей помощью устроился, помогает мне в борьбе с провокацией, и убеждал их следовать его примеру: бросить служить у жандармов и приехать за границу, и обещал, что я их тут устрою. О жандармах и провокаторах он писал в самых резких выражениях, чтобы не было никакого сомнения, к чему он призывает своих корреспондентов. Письма эти были или целиком писаны мной, или просматривались мною. Я, конечно, хорошо знал, что большинство этих писем будет немедленно передано по начальству, и если мы оттуда будем получать ответы, то опять-таки их будут писать нам с согласия начальства.
Одно из первых писем Бакай написал Доброскоку, так называемому «Николай-Золотые-Очки», прямо в петербургское охранное отделение. Доброскок раньше был провокатором среди меньшевиков, а в то время заведывал сношениями с провокаторами среди эсэров-террористов.
Я знал, что письмо к Доброскоку, прежде чем попасть к нему, будет тайно прочитано его начальством, Герасимовым, а Доброскок, зная это, прочитав письмо, во избежание неприятностей, сам покажет его Герасимову. Я мог предполагать, что Доброскок-Герасимов или совсем не ответят нам, или, если будут вести переписку, то только со своими специальными целями. Я, конечно, заранее решил не верить ни одному слову в их письмах, но я надеялся использовать эту переписку, как мне это будет нужно, а главное, я хотел, чтобы в охранном отделении через Доброскоков знали, что я их вызываю за границу и где можно меня найти.
Эти мои обращения к охранникам впоследствии мне дали ценные результаты. Кое-кто из служивших в охранке обращались ко мне и присылали мне документы.
Мои связи с Бакаем и с другими выходцами из того мира уже в то время дали для борьбы с провокацией блестящие результаты, и мне казалось, что меня в дальнейшем поддержат не только революционеры, но и кадеты.
На письма Бакая первым ответил нам Доброскок, и затем он стал часто писать. Он обещал прислать документы, приехать в Париж и раскрыть тайны охранных отделений. Предо мной теперь лежит целый ряд его писем. Для меня, конечно, было яснее ясного, что эти письма писаны им с одной целью: ввести меня в заблуждение, и были посланы с ведома Герасимова.
В 1914 г. для 15-го № «Былого» я приготовил было статью под заглавием: «Переписка Вл. Бурцева с генералом Герасимовым», но эта книжка не вышла в свет вследствие моего отъезда в Россию. В предисловии я говорил, что писем Герасимову я никогда не писал и Герасимов никогда не писал мне, но тем не менее переписка между нами существовала. Я диктовал письма Бакаю для Доброскока, а Герасимов диктовал Доброскоку для Бакая, но по существу я писал не Доброскоку, а Герасимову, и Герасимов писал не Бакаю, а мне.
Вот в хронологическом порядке отрывки из некоторых писем Доброскока к Бакаю. В таком же духе были писаны письма и других охранников к нам. Все они были, очевидно, совместным творчеством их авторов с их начальством.
«Письмо Ваше с приложением получил. Очень Вам благодарен; хорошо, что получил до отъезда в Читу, куда меня командировали с отрядом филеров; пробуду там несколько дней. Писем мне не пишите до моего возвращения. Я Вам сейчас напишу и пришлю кое-что очень интересное и дам новый адрес. Вот было бы несчастье, если бы это Ваше письмо было получено в мое отсутствие, тогда, наверное, пришлось бы бежать к Вам. Спешу сообщить Вам на интересующий Вас вопрос. Д. не провокатор. Это ложь. Фамилии Вышинский, Азеф и Гринберг мне даже неизвестны[106]. В разговорах об этих лицах я пришел к убеждению, что они мало известны ведущим розыск. Я думаю, что это тоже гнусная инсинуация. Имейте в виду, что Герасимов, как я знаю, всегда распускал слухи не только в отделении, но даже в департаменте полиции, о лицах, которые в действительности у него никогда не могли служить. И он их сам даже мало знает. Он говорит, что это — его тактика: агентурным явным путем устраивать в партии дезорганизацию. Я помню, что в прошлом году он называл своим сотрудником Виктора Чернова и не приказал ставить за ним наблюдения. Конечно, это ерунда, я этому не верил и не верю, и если в партию дойдут слухи, то на Вашей обязанности лежит святая обязанность предостеречь партию от дезорганизации. Вполне допускаю, что слухи о вышеупомянутых лицах — это проделка негодяя Герасимова, и таким слухам нельзя верить. У нас в Питере среди наших какое-то замешательство, и, знаете, Герасимов что-то злой: рвет и мечет, говорит, что провокация вся пропала. Собирается уходить, и догадываюсь, и его душевное состояние приписываю провалу Л…»
…Не отвечал Вам, так как все зондировал почву, можно ли ехать за границу или нет. Но, оказывается, совершенно невозможно. Приезжайте в Финляндию, а оттуда — наездом в Питер, и будем видеться. Я Вам гарантирую безопасность путешествия. Очень и очень мне нужно видеться. Вы, может быть, догадываетесь сами зачем, так как знаете из газет, что у нас творится в Питере. Это надо прекратить…»
…Ваше письмо тронуло меня до глубины души. В нем я увидел луч света, и он зажег во мне страстное желание выбраться из этой тьмы культа и невежества, в которую я попал благодаря тем жестоким ударам судьбы, которые Вы пережили сами. Надежда выбраться опять на свет божий, возвратиться в круг родных для меня товарищей, пожать их честные руки, стать вместе с ними за освобождение народа и, если потребуется, отдать свою жизнь за святое дело, это — тот идеал, который для меня был уже похоронен. Вы — мой спаситель, и я горячо Вас приветствую, что Вы возвращаете меня к жизни настоящего человека! Но научите же меня, что мне делать? Уволиться в отставку и ехать к Вам и товарищам, отдать себя в их распоряжение, или же остаться здесь на время и приносить по возможности пользу?
Да, мой дорогой, меня эта мысль уже полгода мучит, и я не знал, дорогой, к кому мне нужно было идти и к кому обратиться за содействием. Не скрою свою душу — находясь внешне в неприятельском стане, я много оказывал и оказываю облегчения незнающим меня, но близким по плоти и крови товарищам. Какое было бы для меня счастье повидаться с Вами! Но, оставаясь здесь на службе, ехать за границу или Финляндию я не могу. Это вызовет подозрение, под каковым я теперь нахожусь, и, конечно, проследят. Если бы Вы приехали в Финляндию и на несколько часов могли бы приехать в Питер, тогда я бы душу свою отдал.